— Есть один! — сказали ему наушники глуховатым и торжествующим голосом Позднякова.
Но машина была уже не так послушна, она уже не казалась продолжением рук и ног.
Наши самолеты строились в круг. Рассыпавшиеся после тарана немцы оправились и снова шли в атаку на лобовых курсах.
Хлобыстов увидел, как Поздняков пошел в прямую атаку на немецкого аса. Потом, уже на земле, вспоминая об этом, он понял, что Поздняков тогда решил хотя бы ценой своей гибели сбить немецкого командира и рассеять их строй во что бы то ни стало. Но в ту секунду Хлобыстов ничего не успел подумать, потому что оба истребителя сошлись на страшных скоростях, немец не захотел свернуть, и они рухнули, врезавшись друг в друга крыльями.
А в следующее мгновение он почувствовал себя командиром. Позднякова уже не было, не было и никогда не будет, и ему, Хлобыстову, надо самому кончать этот бой.
— Я принимаю команду, — сказал он по радио пересохшими губами. — Иду в атаку, прикрывайте мне хвост.
Обоих немцев, шедших на него, он увидел сразу. Горючее кончалось, немцев было еще много, за его спиной было четверо молодых летчиков, для которых единственным командиром стал теперь он.
На этот раз, решив таранить, он уже не верил, что выйдет живым. Была только одна мысль: вот он сейчас ударит, немцы рассыплются, и ребята вылезут из их кольца.
И снова мысли сменились десятой долей секунды холодного расчета. Он рассчитал наверняка и, когда правый немец отвернул, ударил по крылу левого своим разбитым крылом.
Был сильный удар, он потерял управление, его потащило вниз, вслед за немцем, который упал, сделав три витка. Но именно в ту секунду, когда его тащило вниз и он инстинктивно с этим боролся, он скорее почувствовал, чем понял, что самолет еще цел, что он вытащит его.
И когда он поднялся и почувствовал себя живым, у него в первый раз мелькнули в голове эти слова, которые он сказал потом на могиле Позднякова: «Счет мести».
Машина кренилась и падала, он уже не вел ее, а тащил. Сбегающиеся люди, обломок крыла, комиссар, сжимавший его в объятиях, — все это уже путалось в голове, затемненной чувством страшной человеческой усталости.
Хлобыстов сидел за столом и все так же, подперев голову руками, внимательно глядя на сидящих рядом с ним, вспоминал, что у него было в те минуты на душе. Многое было на душе.
Дверь землянки открылась. Вошел кто-то из дежуривших летчиков, видимо новый, и спросил, где свободная койка.
Хлобыстов помолчал и медленным движением руки показал на стоявшую рядом с ним койку.
— Вот эта, — сказал он и, еще помолчав, добавил: — Совсем свободная.
…Полярной ночью мы улетали с Севера.
— Хлобыстов сегодня не дежурит? — спросили мы.
— Нет, — сказал комиссар. — Его здесь нет. Он в госпитале. Вчера он пошел на третий таран и, сбив немца, выбросился на парашюте. Ему не повезло вчера: его сразу ранили из пушки в руку и в ногу, и он, чувствуя, что не может долго драться, пошел на таран.
— А разве он не мог просто выйти из боя?
— Не знаю, — сказал комиссар, — не знаю. Вот скоро выздоровеет, у него спросим. Наверное, скажет, что не мог. У него такой характер: он вообще не может видеть, когда от него уходит живой враг.
Я вспомнил лицо Хлобыстова в кабине самолета, непокорную копну волос без шлема, дерзкие светлые мальчишеские глаза. И я понял, что это один из тех людей, которые иногда ошибаются, иногда без нужды рискуют, но у которых есть такое сердце, какого не найдешь нигде, кроме России, — веселое и неукротимое русское сердце.
«Красная звезда», 21 мая 1942 г.
Юбилей
Метель к утру стихла. Может быть, завтра она снова закроет небо и горы белой пеленой, но сейчас прояснело.
Майский день в Заполярье. Скалистая приморская тундра завалена снегом, горы поднимаются со всех сторон толпой высоких белых шапок, и только самые верхушки их, обдутые ветром, торчат, как круглые черные донышки.
То здесь, то там на крутых скатах, словно приклеенные, громоздятся гигантские серо-зеленые валуны. Они обросли ягелем. Ягель островками выглядывает из-под снега, похожий на позеленевшее серебро.
Наклонив ветвистые головы, его жуют олени. Рядом с легкими нартами, посасывая трубки, стоят погонщики-ненцы, приехавшие сюда с Ямала. У них скуластые коричневые лица и невозмутимое спокойствие людей, всю жизнь проживших на севере.
Войска продвигаются, штаб переезжает вперед, и на легкие нарты грузится нехитрое штабное имущество: телефоны, палатки, легкие железные печки.
Здесь много мест, где не может проехать машина и лошади по грудь проваливаются в снег. Но олени с нартами проходят везде, перевозя продовольствие и патроны и доставляя в тыл раненых.
Мы только что проехали полсотни километров по дороге, проложенной через горы на запад многосуточными трудами саперов. Она оголена от снега, и снежные навалы высятся вдоль нее на спусках сплошной стеной; они так огромны, что высокие санитарные автобусы идут по дороге невидимые сбоку.
Но вот дорога сворачивает влево. Отсюда к наблюдательному пункту артиллеристов ведут только пешеходные горные тропы.
В стороне от дороги из мелкого кустарника торчат закамуфлированные бело-черные стволы орудий; отсюда вперед, на вершины скал, ползет черная нитка телефонного провода.
Шесть километров мы идем вдоль этой нитки, все выше и выше карабкаясь по скалам.
Вот и горы Резец — цель нашего перехода. Еще недавно здесь гнездились немецкие горные егеря, сейчас их сбросили с этой гряды вниз, и на гору Резец вскарабкались наши наблюдатели.
На открытой всем ветрам каменной площадке полукругом сложена из валунов низкая стенка, похожая на прилепившееся к скале орлиное гнездо. Гнездо это высотой по грудь человеку, и с двух сторон его возвышаются двурогие окуляры стереотруб.
Сейчас на наблюдательном пункте, кроме дежурного командира, телефониста и разведчика, еще двое: командир полка подполковник Рыклис и немецкий ефрейтор.
Да, немецкий ефрейтор, австриец Франц Майер в сине-серой запорошенной снегом шинели с посеребренным металлическим цветком эдельвейса на рукаве.
Цветок эдельвейса — знак того, что Франц Майер солдат 6-й австрийской горноегерской дивизии, в свое время прославившейся взятием Крита, а теперь доживающей свои дни здесь, в заполярной тундре.
Подполковник развертывает хлопающую на ветру карту, и ефрейтор долго водит по ней пальцем, потом они оба подходят к стереотрубе. Майер наводит ее привычным движением артиллериста и, поймав какую-то еле видимую отсюда точку, показывает подполковнику.
Подполковник кивает. Его наблюдения последнего дня совпали с показаниями пленного.
Майера уводят с наблюдательного пункта в землянку за скат горы.
Проводив взглядом исчезнувшую внизу сутулую фигуру австрийца с развевающимися по ветру рваными полами шинели, подполковник рассказывает его короткую историю.
Франц, Майер — артиллерист-наблюдатель. Он заблудился сегодня утром, пробираясь на свой наблюдательный пункт, и его взяли наши разведчики. Он сдался, не пытаясь драться, а попав в плен, не лгал, что он перебежчик.
Он не перебежчик, он просто бесконечно намерзшийся и уставший от войны солдат, к тому же еще австриец, человек, родине которого Гитлер не принес ничего, кроме рабства и горя. Последнее время, отчаявшись, он равнодушно ждал пули, которая пресечет его жизнь. Когда его окружили, он не схватился своими обмороженными пальцами за карабин. Он молча ждал, ему было все равно: так и так смерть. Он считал, что в плену его убьют. Так писали в их солдатской газете «Вахт им норден», так говорили офицеры, так думал он сам, зная, что делают по приказанию генерала Дитля с русскими, когда они попадают в плен.
Его обезоружили и повели. Его не расстреляли. Его отогрели у железной печки в русской солдатской палатке и дали ему русского хлеба. Потом с ним стали говорить. Его не били, как это делал фельдфебель Гримль, не кидали лицом в снег, как фельдфебель Краузе, не привязывали к столбу, как капитан Обберхауз.