Затем поговорить с прибывшими пришел комиссар полка, тоже новый. В руках у него была толстая тетрадь в коленкоровом переплете с обтрепанными краями. Он начал с того, что хотя сам он в полку недавно, но тем не менее хорошо знает полк по боевым делам и считает честью быть его комиссаром. Потом он показал всем тетрадь, что у него в руках.
— Это, товарищи, дневник погибшего комиссара, — сказал он. — Вся героическая история полка, все его лучшие люди занесены сюда. Вам надо стать достойными их. Вот, например, — и комиссар прочел эпизод, относящийся к дням десанта, в котором принимали участие многие товарищи Тимофеева. — Все вы должны попасть в эту тетрадь, — сказал комиссар. — Мне очень приятно, — добавил он, — что с вами пришел такой испытанный боец, как товарищ Тимофеев. Я прочел о нем три записи погибшего комиссара и сделал по ним политинформацию. Мы новые, но мы не забыли старых. Помним их, высоко держим их знамя, учимся на их опыте. Я думаю, что вам, товарищ Тимофеев, придется вернуться в свою первую роту. Что скажете?
Тимофеев встал, в горле у него запершило.
— Семечек налузгался, — беззастенчиво соврал он, не зная, как совладать с голосом. — Мне бы, конечно, товарищ комиссар, к своему пулемету более всего подходит.
— А вот это не выйдет. Вот уж что не выйдет, то не выйдет, — сказал комиссар. — Вам, как опытному, обстрелянному бойцу, командир роты хочет поручить отделение. Представим вас в младшие командиры, товарищ Тимофеев.
Тимофеев промолчал, потому что голоса все еще не было.
После беседы с комиссаром пообедали, разостлали шинели и прилегли отдохнуть. С темнотой предстояло разойтись по ротам. Тимофеев лег навзничь и долго глядел в небо, рокочущее пулеметными очередями. Настроение у него стало лучше, ровнее. Как стемнело, пришли делегаты связи от рот.
— В первой роте сегодня праздник, — сказал один из них. — Пулеметчик Тимофеев вернулся. Коечку ему застелили, цветы в бутылке «боржом», подарки под подушкой. Как невесте.
— Сейчас в первую роту делегаты трудящиеся пошли, — сказал второй.
— Значит, на митинг, — решил первый.
Новички, назначенные в другие роты, подошли к Тимофееву попрощаться, долго жали его руку и поздравляли. Ему было и хорошо, и все же грустно. За весь день не встретил он ни одного знакомого лица. «Не узнаю я их, что ли?» — думал он. Вечер торопливо переходил в ночь, затихло небо, ослабел рокот орудий, над сумрачными полями заплясал неровный огонь ракет и, как кузнечики, вдали затрещали автоматы. Тимофеев совсем было заснул, а из первой роты все не приходили. Но вот пришли. Разбудили его только в середине ночи.
— Задержались маленько, — загадочно сказал представитель роты. — То да се. А место новое, мы тут всего второй день. Пока обслужишь себя, полдня уйдет.
Что он подразумевал под «обслуживанием себя» было неясно, но никто не переспрашивал.
Первая рота закопалась в землю на южном склоне холмов, окаймлявших долину. Глубокие блиндажи были оборудованы самодельными печками с трубами из стреляных немецких гильз, вправленных одна в другую.
«Молодые-молодые, сущие дети, а дело знают, — улыбнулся Тимофеев. — Хозяйственные ребята!»
В овражке за склоном чернел народ.
— Пополнение в составе одиннадцати человек, во главе с дважды раненным пулеметчиком товарищем Тимофеевым, прибыло! — доложил представитель роты.
— Здравствуйте, товарищи! Отвечать вполголоса! — поздоровался командир.
Начался маленький митинг. В этот день был получен первомайский приказ товарища Сталина, и речь зашла о том, как быстрее и лучше выполнить каждому приказ своего главнокомандующего. «Опыт Тимофеева», «пулемет Тимофеева» то и дело слышалось в речах. И хорошо, что совсем стемнело, а то бы не насморкался Тимофеев перед всем честным народом.
Звезды едва проглядывали сквозь грузную темноту неба. Тимофеев никого не узнавал, но десятки заскорузлых бойцовских рук с лаской пожимали его ладонь. Тимофеев почти не слышал того, что говорят. Волнение подавило его слух, его речь, его зрение. Он сидел, полный счастья.
Семья, где его помнили и любили, дом, где он — уважаемый человек, была рядом. Он не был больше ни бобылем, ни безыменным странником. Теперь он знал, что необходим полку и что почет этот оказан ему от чистого сердца.
Он вошел в блиндаж, лег на чистый тюфяк, закурил папиросу из богатого подарка трудящихся Орджоникидзевского края.
— Пулемет-то мой хоть в хороших руках? — спросил он вызывающе. — Завтра пойду погляжу, какое с ним обращение. А то и отобрать недолго!
1942
Путь отваги
Когда в часть майора Белова приезжают делегаты с подарками, артисты или военные корреспонденты, командир, познакомив гостей с орденоносцами и трижды, а то и четырежды раненными, вернувшимися в строй, представляет гостям и младшего лейтенанта Малафеева.
— А вот наш самый старший младший лейтенант! — торжественно говорит он в таких случаях.
Гости здороваются с малоразговорчивым и чрезвычайно застенчивым человеком лет сорока, который, виновато улыбаясь, переминается с ноги на ногу и неистово курит, пока не ухитрится куда-нибудь исчезнуть подальше от любопытных глаз.
— Кто б мне этого Малафеева раскрыл, я б тому любого трофея не пожалел! — жаловался командир.
— Агитационный человек этот Малафеев, — объяснял командир гостям. — И мне б его дозарезу надо раскрыть, как таблицу умножения. А вот… пожалуйста!.. Дзот, а не человек. Хоть с гранатой на него кидайся.
Между тем по лицу Малафеева было видно, что сам он искренне огорчен тем, что не раскрывается, «как таблица умножения», и охотно сделал бы приятное командиру, да просто не умеет этого.
Младший лейтенант Малафеев, шутя прозванный «самым старшим младшим лейтенантом», потому что по летам он годился бы уж в капитаны, если не в майоры, начал войну рядовым красноармейцем и в этом качестве сражался до марта 1942 года. Он не проявлял ни энергии, ни храбрости, ни инициативы, хотя был исполнителен. Взводные и ротные командиры его не любили. В характере его преобладала та проклятая осторожность, которая, как зараза, легко и незаметно передается от бойца к бойцу и еще более незаметно переходит в нерешительность, в вялость и трусость.
Если в разведке возникал вопрос, продвигаться ли еще дальше, или отходить к своим, Малафеев выдвигал предложение вернуться.
Если возникал вопрос, бросаться ли в штыки, или полежать, ведя стрельбу из-за укрытия, Малафеев всегда был за то, чтобы полежать.
О чем бы ни шла речь у бойцов, Малафеев, как нанятый, во всех случаях и в любой обстановке выражал нерешительность. С ним почти никто не любил ходить на операции, требующие риска. В самом деле, что может быть хуже «каркуна», по выражению командира роты старшего лейтенанта Сидоренкова, который каркает по любому поводу и видит в любом положении лишь ту сторону дела, которая ближе к собственной шкуре. Однако если рота шла в штыки, Малафеев тоже шел. И если разведывательный патруль принимал решение двигаться вперед, Малафеев подчинялся решению. Само собой разумеется, верить в его выдержку никто не верил. Товарищи побаивались Малафеева — от такого всего жди.
Восемь месяцев прожил Малафеев в своей части и стал, наконец, «самым старым» в роте, а потом и в батальоне. Во всех подробностях помнил он историю своей части, ее успехи и неудачи, знал по именам и фамилиям всех убитых и раненых, даже если это были люди, проведшие в части всего несколько дней. С его слов всегда писались в тыл письма о погибших, потому что никто, кроме него, не способен был сохранить в памяти все обстоятельства гибели товарищей.
Иной раз, выслушав толковое сообщение Малафеева, к которому нельзя было прибавить ни одного лишнего слова, так оно звучало точно, дельно и умно, командир роты Сидоренков, вздохнув и чмокнув губами, говорил:
— Эх, Малафеев… текучая твоя душа! Тебе б костыль в спину на усиление позвоночника — и был бы ты, как тебе это сказать… был бы ты обязательно кандидат в герои.