«Ну и что же? Чай, сегодня у нас не воскресенье».
Наши ребята одного этакого все собирались на стенку вместо календаря повесить. Проснешься утром — увидишь, что рожа умыта, — значит, праздник.
Мало того, аккуратный красноармеец идет по улице — прохожему смотреть приятно. Гимнастерка заправлена, сапоги вычищены, идет прямо, не толкается, не хлябается. А вот недавно гуляли мы по Александровскому саду, смотрим — идет к нам навстречу некий тип: пояс на брюхе, как у мясника, пряжка на боку, фуражка на затылок съехала. Жрет ломоть арбуза, а семечки на чистую дорожку выплевывает и огрызки наземь бросает. А на дорожках всевозможные пролетарские дети бегают.
Одна женщина прямо так вслух и сказала своему ребятенку:
— Уйди, деточка! Погоди, дай мимо солдатик пройдет.
Обидно нам от этакого суждения стало и чувствуем, что крыть нечем. Права тетка. Подошли мы к нему и говорим:
— Какой части, товарищ? Чего идешь расплевываешься?
А он обозлился на наше замечание, посмотрел, что у нас на петлицах кубиков нет, и отвечает нахально:
— Вам какое дело? Вы что, командиры, что ли? Вы надо мной не начальники, а теперь не прежнее время — где хочу, там и гуляю.
Я ему отвечаю:
— При чем тут прежнее время? Свинью и в прежнее время в сад не пускали и в теперешнее метлой гнать должны. Мы хоть и не командиры, а замечание тебе будем делать, потому что наводишь ты тень на всю Красную Армию, а кроме того, шкура ты после этого, когда только из страха перед командирами ведешь себя как надо, а на нас огрызаешься. Мы хоть и не командиры, а ежели будешь еще расплевываться, то сбегаем до комендантского, благо оно рядом. Тогда тебя враз выметут отсюда.
Изругался он. Но все же огрызки стал бросать в урну, ремень поправил и пошел прочь.
А мы идем и промеж себя рассуждаем:
— Ну вот, кажется, все в одной казарме живем, на одинаковой койке спим, одному и тому же обучаемся, а почему же нет-нет, да один-другой такой попадется, что как козел среди коней? Поневоле подумаешь, отослать бы этакого козла на скотный двор, и нехай среди грязи копается, а на других своим видом смущения не наводит.
1927
Бандитское гнездо
Переходили мы в то время речку Гайчура. Сама по себе речка эта — не особенная, так себе, только-только двум лодкам разъехаться. А знаменита эта речка была потому, что протекала она через махновскую республику, то есть, поверите, куда возле нее ни сунься — либо костры горят, а под кострами котлы со всякой гусятиной-поросятиной, либо атаман какой заседает, либо просто висит на дубу человек, а что за человек, за что его порешили — за провинность какую-либо, просто ли для чужого устрашения, — это неизвестно.
Переходил наш отряд эту негодную речку вброд, то есть вода кому до пупа, а мне, как стоял я завсегда на левом фланге сорок шестым неполным, прямо чуть не под горло подкатила.
Поднял я над башкою винтовку и патронташ, иду осторожно, ногой дно выщупываю. А дно у той Гайчуры поганое, склизкое. Зацепилась у меня нога за какую-то корягу — как бухнул я в воду, так и с головой.
Поднялся, отфыркиваюсь, гляжу — винтовки в руке нет: упустил.
Взяла меня досада, а тут еще товарищи на смех подняли:
— Эх ты, растютюй!
— Рак у него клешней винтовку вырвал.
«Ах, — думаю, — дорогие товарищи, рады над чужой бедой пособачиться!» Добрался я до берега, сымаю с себя обмундировку и говорю:
— Я свою винтовку не то что раку, а самому черту не оставлю. Идите своей дорогой, а я вас догоню.
Пока обмотки размотал, пока ботинки разул, а тут еще ремешки от воды заело — от ребят и стука не слышно.
Полез я в воду, нырнул раз — не вижу винтовки, нырнул второй — опять ничего. И долго это я возился, пока наконец ногой на самый затвор наступил. «Ну, — думаю, — сейчас достану тебя, проклятую».
Только стал воздуху в грудь набирать — поднял глаза на берег, да так и обомлел. Гляжу — сидит на лугу здоровенный дядя, грива из-под папахи чубом, за спиной обрез, в зубах трубка, а сам, снявши порты, мои новые суконные на себя примеряет.
Возмутился я эдаким нахальным поступком до отказа и кричу ему, чтобы оставил он свое подлое занятие. А человек в ответ на это обматюгал меня басом. Вскинул обрез и давай меня на мушку не торопясь брать.
Вижу я, дело — табак, нырнул в воду. Ну, ясное дело, через минуту опять наверх. Он опять целится, я опять в воду, только наверх — а он снова за обрез. Рассердился я и кричу ему, что человек не рыба и под водою вечно сидеть не может и пусть он или оставит свою игру, или стреляет, когда на то пошло.
Тогда он загыгыкал, как жеребец, забрал всю мою одежду и, сделав в мою сторону оскорбительный выверт, повернулся и исчез за деревами.
Достал я винтовку, выбрался на берег и думаю, что же теперь дальше будет. Все, как есть, забрал проклятый махновец. А надо вам сказать, что с махновцами у нас хоть открытой войны еще не было, но терпели их, бандитов, красные только по случаю неимения свободных частей, чтобы изничтожить.
Ну, думаю, своих надо догонять. Подхватил винтовку и пошел краем дороги. Иду вроде как бы Адам — кругом птички насвистывают, на лугах цветы, ну форменно как рай, только на душе тошно.
Смотрю вдруг — дорога надвое пошла. Стал я раздумывать, по которой наши прошли. Дай, думаю, поищу на земле какого-нибудь признака.
Нашел на одной дороге коробок из-под спичек, на другой — пустую обойму. И не могу никак решить, какой же признак правильный. Плюнул и пошел по той, на которой обойма.
Шел этак часа полтора — смеркаться стало. Гляжу, хутор, на завалинке бабка сидит старая.
Неловко мне в моем виде стало с вопросом подходить, к тому же и испугаться может, крик поднимет — а кто его знает, что за люди на этом хуторе.
Спрятался я за кусты, винтовку в листья сунул, сижу и ожидаю, пока затемнится. Только вдруг выбегает из ворот собачонка, прямо ко мне — как загавкает, такая сука ехидная, так и норовит за голую ногу хапнуть. Я двинул ее суком, она еще пуще. Выходит из-за ворот дядя и прямо в мою сторону — раздвинул кусты, увидел меня и аж рот разинул.
Потом спрашивает:
— А что ты есть за человек, от кого ховаешься и який у тэбе документ…
А какой у голого человека может быть документ! Отвечаю ему печальным голосом, что документа у меня нет, потому что есть я мирный житель, ограбленный неизвестными людьми.
Тогда он спрашивает:
— А какими людьми, красными или махновцами?
Я же понял всю хитрость этого вопроса, то есть что хочет человек узнать мое политическое направление. Смотрю, хата богатая, амбары крепкие — «ну, думаю, кулак, значит», и отвечаю ему:
— Красными, вот что тут недавно проходили, чтобы они сказились.
— Ну, — говорит он, — заходи вон в ту клуню, я тебе какие-нибудь шмоты вынесу. Надо же помочь своему человеку…
Сижу я в клуне, дожидаюсь. Входит опять старик и сует мне какую-то одежду. Одел я порты из дерюжины, глянул на рубаху и обмер: «Мать честная, богородица лесная, да это же моя гимнастерка!» Тот же рукав разорван, на подоле дыра — махоркой прожег, и чернильным карандашом на вороте метка обозначена. «И как, — думаю, — она сюда попала?» Хорошего ожидать от всего этого не приходится.
Хозяин в избу зовет. Иду за ним. Поставила бабка крынку молока, шматок сала отрезала и хлеба ковригу:
— Ешь!
Я ем, а сам вижу, что на окошке три винтовочных патрона валяются. В том, что валяются, конечно, ничего удивительного — в те годы земля этим добром густо пересыпана была, и ребятишки ими вместо бабок играли, и бабы из них подвески делали, и мужики по хозяйству приспособляли, а оттого у меня сердце забилось, что винтовка у меня рядом в кустах запрятана, а патронов к ней нет.
Взял я да и незаметно сунул все три штуки в карман.
— Ложись спать, — говорит хозяин. — Утром дальше пойдешь. Сын Опанас придет, он тебя утром на дорогу выведет.
Положили меня в сени, на солому, и обращаю я внимание на тот факт, что дверь изнутри на висячий замок заперли, так что не пойму я, то ли я в гостях, то ли в ловушке.