Кировский мост был последний, через который он перепрыгнул. Горящий самолет, перепрыгнувший через три моста, упал в воду напротив здания Военно-медицинской академии, как раз перед Литейным мостом.
Пасынкова выловили из Невы краснофлотцы, проходившие мимо на моторном катере. Ему удалось вылезти из самолета, он стянул с себя шлем, и голова его, с желтыми волосами, то погружалась в воду, то опять появлялась на поверхности. Когда его вытащили на борт, оказалось, что он совсем невредим, только брови сгорели. Он был очень возбужден в первую минуту и все объяснял, что самолет непременно подымут со дна.
— Ведь моторы совершенно целы, — повторял он. — Моторы — самое главное.
И катер провез его под тремя мостами, которые тоже были целы, и вечером он явился в свою эскадрилью, которая уцелела, потому что он принял весь огонь немецких зениток на свой самолет.
1943
Виталий Александрович Закруткин
Помненька
Бывшего летчика Алексея Григорьева я увидел в Праге, в Сметановых садах, там, где сходятся самые глухие аллеи. Он стоял на одном колене, неловко вытянув вперед деревянную ногу и закрыв глаза. На его ладони голубели незабудки. Не видя меня, он ласкал пальцами нежные цветы и напевал какую-то не знакомую мне песню.
Я кашлянул. Он открыл глаза, покраснел, нахмурился и сказал, смущенно роняя слова:
— Тут тоже растет русская незабудка. Чехи называют ее «помненька». Значение слова одно и то же: «не забывай», «помни»…
Я посмотрел на его испещренное ожогами лицо, перевел взгляд на потертый мундир без погон, измятые жокейские брюки, щегольскую желтую крагу, которая одиноко сверкала на его левой ноге.
— Откуда вы, товарищ? — спросил я.
Он ответил, помедлив:
— Я гвардии лейтенант Алексей Григорьев. Летчик…
Потом мы с ним сидели на каменной скамье, курили сигары, любовались отсветами заката на куполах Вышгорода, следили за полетом черных стрижей.
— Стрижи похожи на истребителей, — вздохнул Григорьев, — у них все решает маневренность и скорость… А хотите, — неожиданно сказал он, — я расскажу вам, что такое «помненька»…
Он стал рассказывать, глядя в сторону, туда, где, отражая весеннюю прозелень старых ив, серебрилась тихая Влтава, розовая река, в которой колыхались призрачные тени деревьев, мраморных статуй и ажурных павильонов. Рассказывал он так, точно меня не было и он говорил сам с собой.
— Ровно три года тому назад я возвращался с задания. Это был мой шестьдесят девятый вылет, и я не знал, что ему суждено было стать последним. Над железной дорогой, между станциями Гостомице и Пржибрам, вражеские зенитчики зажгли мой самолет. Сбивая пламя, я перешел в глубокое скольжение, кинулся влево, но смог дотянуть только до леса. Над лесом я выбросился из самолета. Когда раскрылся парашют, мне показалось, что внизу блестит лесное озеро. Мучаясь от нестерпимого жара — на мне горела одежда, — я, регулируя стропами, направил парашют к озеру и уже думал коснуться его спасительной влаги, как вдруг вместо всплеска воды услышал звон разбитых стекол, ударился грудью о какое-то острое железо и потерял сознание.
Очнулся я перед вечером. Заходило солнце, и все вокруг казалось розовым. Передо мной высились странные пальмы, а под пальмами стояла девушка. У нее были огненные волосы — так мне показалось тогда, худые детские плечи, тонкие руки. Ее зеленоватые глаза были печальны, а платье светилось золотисто-багряным светом.
Я долго не мог отвести от нее взгляда и, хотя был уверен, что ни пальм, ни девушки здесь нет и у меня просто начинаются бредовые видения, все же с трудом разжал рот и спросил:
— Где я?
К моему удивлению, губы девушки зашевелились и она внятно ответила мне:
— Вы в оранжерее.
Еще более удивляясь тому, что девушка говорит по-русски, я спросил:
— Вы русская?
Девушка отрицательно качнула головой.
— Как вас зовут?
Девушка ответила:
— Ридушка…
Потом она протянула мне термос с водой, помогла напиться, куда-то ушла и вскоре вернулась с двумя мужчинами. Мужчины взяли меня на руки и понесли. Один из них, тот, который шел впереди и держал мои ноги, был маленький смуглый оборванец с черной бородкой. Он неумолчно тараторил, но я не мог понять, что он говорит. Другой, великан негр в черепаховых очках, был одет в измятый мундир цвета хаки и шел молча.
Меня положили в стеклянной теплице, сквозь прозрачные стены которой были видны кусты сирени, цветочные клумбы, грядки с зеленой рассадой. Вверху, за стеклянным потолком, синело ясное вечернее небо.
Когда мужчины ушли, Ридушка, чуть-чуть коверкая русские слова, шепнула мне:
— Вы советский летчик?
Услышав мой ответ, она ласково улыбнулась и сказала:
— Значит, вам можно не бояться. Тут уже есть такие, как вы. Маленький господин, который вас нес, — французский инженер Эжен Мишле, а большой негр — это капрал американской армии Джемс Муррей из Лос-Анжелоса. У нас есть еще американцы и один английский моряк. Все эти люди бежали от немцев и спасаются в лесах. Кроме того, неподалеку от нас работает партия норвежцев-лесорубов. Их охраняют полицейские, но они все же доставляют нам пищу.
— Полицейские?
— Нет, лесорубы.
— А вы кто?
— Я ботаник, — сказала девушка. — В оранжерее нас осталось только двое: немой садовник дядя Вацлав и я. Остальные убежали от немцев вместе с хозяином…
— А вы почему не ушли? — спросил я.
Ридушка нахмурилась — у нее, когда она хмурила свои тонкие брови, было такое смешное лицо, что хотелось смеяться, — и серьезно сказала:
— Я не могла, потому что тут оставались мои цветы…
— Какие цветы?
— Живые цветы. Они могли погибнуть…
Так я остался в этой лесной оранжерее. Ридушка и дядя Вацлав быстро залечили мои ожоги, товарищи наперебой ухаживали за мной, и к концу месяца я почувствовал себя почти здоровым…
Не вставая со скамьи, лейтенант Григорьев сорвал пахучий лист ореха, растер его на ладони и улыбнулся чему-то.
— Мне было хорошо в этом лесу, — продолжал он. — Ридушка обучала нас всех ботанике, и латинские названия растений стали для нас первым средством общения. Если мы хотели кого-нибудь похвалить, мы говорили: «роза майези» — есть такой сорт красивых алых роз; «циноглосиум» было у нас ругательным словом — так по-латыни именовался цветок, который в России называется «песий язык». Нашу маленькую хозяйку Ридушку мы почтительно называли «Миозотис» — Незабудка. Только я один называл ее по-чешски: «Помненька». Мне очень нравилось это ласковое слово, похожее на звенящую струну.
Постепенно у нас образовался странный, но понятный нам всем язык — пестрая смесь русских, английских, французских и чешских слов, варварский винегрет, от которого любой лингвист пришел бы в ужас, но мы охотно пользовались этим самобытным эсперанто и довольно быстро научились понимать друг друга…
Вытащив из кармана кожаный портсигар, мой собеседник достал сигару, щелкнул зажигалкой и пустил густую струю дыма.
— Как вы, вероятно, догадываетесь, — сказал он, помолчав, — мы все были влюблены в Ридушку. В оранжерее нас было одиннадцать мужчин; после меня тут нашел приют сбежавший из лагеря норвежец-скрипач Христиансен. Все мы в смысле психологическом были, как говорится, отпетые люди, все прошли огонь и воду и не боялись ни бога, ни черта, а вот перед Ридушкой присмирели, как ягнята. Это случилось не потому, что она оказалась одна среди нас, здоровых солдат, истосковавшихся по женской ласке, а потому, что в Ридушку нельзя было не влюбиться. Бывают, знаете, такие женщины, что вот не захочешь, а пойдешь за ней на край света. Невысокая, худенькая, с тонкой талией, Ридушка, бывало, ходит среди цветов, глаза у нее зеленовато-голубые, волосы золотистые, платьице зеленое, и вся она такая светлая и хорошая, что тянешься к ней, как к солнечному зайчику… Она, конечно, замечала, что мы все влюблены в нее, но не подавала вида, относилась ко всем нам с нежностью сестры, и мы не могли понять: отдает ли она кому-нибудь из нас предпочтение…