— Оплели тебя, парень. Переходи-ка лучше к нам. Мы за всех трудящихся…
— А что ж… И перейду. Очень просто. Я, может, за этим и по малину-то пошел, — Кешка отирает рукавом потное лицо, смотрит на пришедших бесхитростно, открыто.
— Не врешь? Смотри, парень…
— А какая корысть мне врать-то? — обиженно говорит простодушный Кешка. — Да хошь сейчас.
Огромный малинник все гулче оживлялся говором, смехом, песнями; красные и белые перемешались.
А там, у озера, спокойные костры горят. Кто белье стирает, кто штаны чинит. Где-то балалайка звенькает, и с присвистом трепака откалывают двое. Прибрежные утесы унизаны стаями чаек и бакланов. По тугой глади озера паруса скользят.
Скала, орудие, костер. Развалившись возле огня, не торопясь чаюют студент с белыми усами и реалист седьмого класса. Со стороны красных шустро подходит к ним рыжебородый, небольшого роста крестьянин в зипуне, на голове — войлочная шапчонка, на ногах — продегтяренные бродни.
— Чай да сахар, — весело поприветствовал он студента с реалистом. Лицо его в добродушной улыбке, и весь он какой-то приятный, праздничный.
— Спасибо, — сказал студент и с невольным подозрением прищурился на подошедшего. — Присаживайся, дядя. Чаю у нас много. А ты кто? Красный, никак? Ну, черт с тобой, садись!
— Благодарим, спасибочко. Да я уже почевал, — ответил крестьянин певучим тенорком, повел взором очарованных глаз по озеру, вздохнул: — Э-хе-хе… Вот воюем! Вы — белые, я, скажем, красный. А из-за чего воюем? Пойди, пойми. Вон благодать какая кругом: солнышко, теплынь, ягода поспела, скоро меду пчела наносит. Жить бы да радоваться, ан нет: воюй, говорят, защищай свободу. Ну, что ж, это не плохо, будем защищать…
— Да ты, дядя, садись. Сережа, нацеди ему.
— Фамильный чаек-то у вас, господа?
— Фамильный. Сережа, отрежь-ка ему колбасы. Бери, дядя, сахару-то. Да поври чего-нибудь. А то, черт ее бей, скука…
Дядя, улыбаясь и покряхтывая, сел.
— Фамильного чайку, конешно, можно. А мы приобыкли к кирпичному. Да-да. Вот я и толкую. Пять годов война шла, а за большой войной — опять война. Когда же, господа, конец-то, пошто же, господа, вы преследуете-то нас, вздыху-то народу не даете? Нет, постойте, господа. Не в укор будь вам сказано, мы все-таки вас побьем. У нас силы больше. Уж это правда. И Толчаку вашему несдобровать, скоро Толчак ваш с каблуков слетит. Уж я, господа, врать не стану. Раз вся земля поднялась против вас, вся Русь, так и тут воевать нечего; сдавайся да и никаких гвоздей…
Студент нахмурился, а реалист занозисто прикрикнул:
— Черта с два! Так мы тебе и сдались. У вас сброд разный, а у нас регулярные войска.
— Сброд, говоришь? — хрустя белыми зубами сахар, по-хитрому прищурился гость. — Ну нет, милый мой сынок. Был сброд, да ехал. У нас эвот какой порядок, у нас дисциплина — ого-го… У нас, ежели ты хочешь знать, барин молоденький… Впрочем, на-ка газетину нашу, почитай…
Тут гостя крепко схватили сзади четыре чьих-то лапы и, вздернув вверх, поставили на ноги:
— Ты что тут, сукин сын, расселся? Идем!
— Куда же, православные?
— Куда надо! Марш! — крикнули враз двое: один — кривоногий плюгаш в длинных сапогах, другой — плечистый, брыластый, и голос — бас. Это Зайцев и Чернышев, «прапоры». Им так и не удалось заснуть: всю ночь продумали, как бы выслужиться пред поручиком Чвановым. У них болели головы, скучали животы: они — злы, желчны.
Меж тем из палатки, саженях в пятидесяти от костра, где был схвачен крестьянин, вышел приземистый, усатый, бритоголовый офицер Чванов. Рукава рубахи высоко засучены, покрытая рыжей шерстью грудь обнажена. Резкий свет солнца сразу ослепил его. Он прищурился, раза три глубоко вдохнул бодрящий воздух, закинул мускулистые руки за затылок и, привстав на цыпочки, сладко потянулся. Затем распахнул вовсю красивые, навыкате, глаза и остолбенел. «Вот благодать, вот красота-а-а! Ну и красота!» — радостно подумал он, озираясь. Справа торчали еще две палатки офицеров, а вдали еле намечалась белым пятном палатка начальника отряда. Поручик Чванов поиграл на солнышке богатым перстнем, грани бриллианта заблистали радужными искрами,
— А! Господа прапорщики! — с неожиданной приветливостью крикнул он навстречу приближавшейся к нему группе и, откашлявшись, сплюнул на сажень, от него несло винным перегаром. — Ну, как там на передовых? Что? Спокойно? Мерси. А каково утро-то! А Байкал-то. Нечто сверхъестественное, трансцедентное… черт, до чего красиво! Я сроду ничего подобного… Вот бы песенников сюда…
Дивное море-е-е-е,
Священный Банка-а-а-ал, —
попробовал запеть он грубым баритонцем и сразу оборвал: — Что, что? Это кто? Я тебя спрашиваю, кто ты, мужичок?
Пленник снял шапчонку, низко поклонился офицеру, льняные, в скобку подрубленные волосы упали на глаза:
— Я, конешно, человек, ваше благородие. А звать меня — Игнат, конешно, Игнат Токарев я буду. А вот ваши меня…
— Ну и убирайся восвояси… — перебил его поручик Чванов и строго покрутил рыжеватые усы. — Рыбу, что ли, удить пришел? Омулей, что ли? А?
— Никак нет, ваше благородие, — по-доброму заулыбался Игнат. — А просто прогуляться, землячков проведать… И ежели по правде молвить, вы вроде как белые будете, я вроде как красный, ну и… Притом же сегодня перемирие у нас, друг дружку не забижаем, конешно. Ишь, день-то какой, ваше благородие, — мотнул Игнат бороденкой в сторону Байкала, — прямо пресветлый день… А ваши с нашими ребятами по малину ушли, чу — как гайкают. Уж ты, барин, сделай милость, не держи меня. Я бы вот так прямичком в гору и ушел.
Офицеру хотелось остаться одному, молча посидеть на солнцепеке — ночью его трепала лихорадка, — выкурить сигару, помечтать.
— Прапорщики! Дайте ему леща хорошего по шее да потрясите за бороду, чтоб не шлялся тут, — хрипло сказал он не то всерьез, не то в шутку и жирным задом сел на камень.
— Господин поручик! — подобострастно взял под козырек плюгаш Зайцев, а рослый Чернышев больно сцапал за плечо было пошагавшего Игната. — Этот висельник-мужичишка свои газеты раздает здесь, большевистские. Мы выследили, господин поручик… Как прикажете?
— Что-о-о? — подбоченился офицер, и злобные глаза его уставились Игнату в рот. — Так ты, сволочь, агитатор? Так ты высмотрень? Да ты не улыбайся, черт!.. Смиррр-на-а!! Ты мужик?
Игнат еще шире разинул рот, поднял брови и попятился.
— Так точно, ваше благородие, наполовину я мужик. Только что, по правде молвить, красные меня действительно в депе повстречали: «Пойдем, — говорят, — товарищ…» Ну, я и пошел, конешно. Взял ружьишко и пошел. Ведь я в железнодорожном депе слесарем. Только в слесарях недавно я служу. Недели с три, в депе-то…
— А-а-а… Значит, ты, мерзавец, не мужик, а рабочий?!.
— Да вы не сердчайте, господин барин. Ведь я тихий человек, тише меня нет. Я и пчелок люблю, и озеро Байкал люблю. Наше озеро-то, родное нам…
— Так ты рабочий?! — сжал кулаки поручик Чванов и вскочил; брови его сдвинулись, глаза пулями впились в недоуменное лицо Игната.
— Ну, да вроде как рабочий и вроде как мужик… Партизан я. А деревня наша недалечко отсюдово, семейство там, вся живность. Я и зверя промышлять могу…
— Оружие!.. Где у тебя, краснозадая собака, оружие?!
— При мне, конешно, оружия нет, — опять попробовал улыбнуться Игнат: ему все еще казалось, что «барин» только притворяется строгим, что «барин» просто для смеха запугать его надумал, а потом «барин» одобреет, потреплет Игната по плечу да, чего доброго, еще водкой угостит: «А ну, — скажет, — дядя Игнат, завтра мы враги, а сегодня — так и сяк, пей до дёнышка!» — Оружия у меня, барин, нет, а винтовка, это верно, есть, — проговорил Игнат повеселевшим голосом. — Она в кустышках у меня спрятана, а здесь я, конешно, безоружный, потому — сегодня вроде мир, вроде всеобщий отдых, ваше благородие!
— Сейчас же принеси сюда винтовку! Прапорщики, конвоируйте его.