Глава 9
Таруса. Праздник у художника Поленова. Наше лесное гнездо. Царство Тьо. Дом Добротворских
Летами мы жили в Тарусе, куда ездили всем домом с Курского вокзала до Ивановской станции (Тарусской) и оттуда семнадцать верст по невероятной (обрывами, то глинистой, с глубокими колеями, то песчаной) дороге – до парома (позже – до станции Ока и оттуда пароходом).
За Окой на холмах виднелась Таруса. Также рано запомнилось слово «Поленово», неотделимое от на закате мерцавшей розовым огоньком поленовской церковки села Бёхова, за Окой. Там жил папин знакомый художник, Василий Дмитриевич Поленов.
Нашу поездку к нему помню глуше, чем, вероятно, помнила Марина, которой в то время было лет восемь. Помню волнение от чужой, неведомой нам жизни, дома; волнение от лиц, имен, голосов большой семьи (мы и в Москве жили обособленно, редко бывали в гостях), от запахов и вещей чужих, влекущих комнат, – и поляны почти такие же волшебные, как вокруг нашего лесного обиталища за Тарусой, шум высоких крон деревьев, смену солнца и луны над ними и серебро Оки за ветвями. Из деревянного шкафчика на повороте лестницы полный, полуседой, добрый Василий Дмитриевич вынимал нам и дарил – каждому по одному – маленькие этюды (они стояли стоймя, как книги). Помню Маришу и Олю Поленовых (наших с Мусей однолеток) и маленькую рыжекудрую красавицу Наташу.
Праздник. Гости приглашены принять участие в клейке фонарей из цветной бумаги – для иллюминации – на приз. Жюри – Василий Дмитриевич. Гирлянды картинок и бумажных фонарей развешаны меж деревьев; цветные луны, полумесяцы, овалы, квадраты со светящимися узорами и силуэтами. Мамин фонарь получил первый приз. Если Марина нигде не упомянула подробней о том, что было изображено на нем, – я в тумане памяти вижу силуэт женщины на фоне каких-то сияющих гор, лесов, рек.
К часу иллюминации я была сонная; цветные ракеты, золотистые, вертящееся и рассыпающееся колесо смешивались с ветвями осенних берез, зажигая их расплавленным заревом волшебного ночного пожара. Распахнутые в ночь окна с высунувшимися головами гостей и огромный костер, горевший вслед нам, отъезжающим, кидает свет на поляны, купы дерев, великаньи корни сосен и круто изгибавшийся, колеистый, темневший путь. Качало и трясло, как море, колеса тарахтели, спускались, проваливались в шумевшую ветками ночь. Я еще слышала Мусин голос и мамин ответ, но слова падали мягко, как в воду, – я спала.
Едем шагом, в гору – тяжко,
В сонном поле – гром…
Ася, слышишь? Спит, бедняжка,
Проспала паром!
Впереди Ока блеснула
Жидким серебром…
Ася глазки разомкнула,
– «Подавай паром!»
Таруса. Маленький городок на холмах, поросших березами, на левом берегу Оки. Яблочные и ягодные сады. Собор на площади (там же бывает ярмарка) и красная с белым Воскресенская церковь – на крутом холме. Это – на полпути к даче, где мы живем; на холме, пониже, часовенка, точь-в-точь как на картине «Над вечным покоем».
Дороги – песчаные и кремнистые; разлив тропинок. Идя домой от Тети или Добротворских (два родных дома в Тарусе), нагруженные яблоками, сливами, вишнями и крыжовником, мы подбираем сверкающие, как от папиного Музея, камешки. Но папины – гладкие, горят, мраморные, а эти – в них, как звезды, вкраплены горящие искры. Считаем, у кого больше и у кого больше горения на острых кусках камней. Мама тоже собирает. По дороге – пересекает ее ручей – родниковая вода: «как хрусталь». А о камнях мама говорит: «кристалл» (это – разное, но от обоих этих слов – холодок счастья в груди).
Вечер. Тот конец Оки (мы идем высоко над нею) – в синей дымке. Небо над водой лиловое, от месяца – струи серебра. А другой конец речной ленты – в ржавом золоте, в золотых перьях облаков; и это еще беспокойное, но уже успокаивающееся закатное небо опрокинуто в зелено-алом, быстро гаснущем лоне вод… Мы вертим головы то назад, то вперед, – нельзя оторваться и невозможно решить, что лучше. И мы уже делим: Мусе – этот, синий, с месяцем конец Оки, мне – тот, золотой, с закатом.
На почти зеркальной полоске воды посередине – силуэт лодочки. И с нее, далью потушенный, как вечерняя синева позади, голос доносится: «Чудный месяц плывет над рекою…» Каждый раз, как этот мотив начинается (и еще мамино «Не для меня придет весна»), в носу начинает щипать, как от фруктовой шипучки. Я знаю, что у Муси – тоже, и я боюсь на нее посмотреть, чтобы не заплакать.
«Чуд-ный ме-сяц плы-вет на-а-ад ре-ко-ю…»
Когда мы подходим к подъему на нашу длинную гору, она темная, как дубрава у замка Рингштеттена из «Ундины». Жутко. На болоте, далеко, кричит коростель. И так свежо вдруг стало…
Май, июнь, июль, август, часть сентября – сколько дней, сколько утр в нашем гнезде меж тополей, берез, ив, кустов бузины и черемухи – столь густой чаще древесной, что прорубали ее, чтоб с балкона виднелась Ока, протекавшая под горой влево к Серпухову, Бёхову, справа – от Велегова, Алексина.
Дачу мы снимали у города, много лет подряд.
Простой серый дощатый дом под ржавой железной крышей. Лесенка с нижнего балкона сходит прямо в сирень. Столбы качелей; старая скамья под огромной ивой еле видна – так густо кругом. В высоком плетне – калитка на дорогу. Если встать лицом к Оке, влево грядки, за ними – малина, смородина и крыжовник, за домом крокетная площадка.
Две террасы (одна над другой, столбиком); балюстрада нашей детской доверху продолжена перекладинами, чтобы мы не упали. Перед террасами – площадка меж четырех тополей; между двух из них – мои детские, стульчиком, с загородками качели. А настоящие качели – между четырех орешников, носящих наши четыре имени: Лёра, Андрюша, Муся и Ася.
Внизу, под дачей, – пески, Ока, луг. Позади дачи – «большая дорога» – молодым леском выход в поле. Справа от дачи, если лицом к Оке, – «старый сад» – поляны одичалых кислейших яблок. Мы, дети, их подбираем, режем, нижем на нитки и сушим. Есть их – нельзя. Рот сводит! Вся усадьба, некогда звавшаяся «Песочное», – часть когда-то большого имения. Деревня Пачёво – далеко за полем, куда ведет «большая дорога» (в отличие от сети троп, бредущих по лесу и кустарнику). Пачёвская долина – волшебные дубравы с высохшим руслом речки – вожделенная цель прогулки, почти не по силам мне (Муся одолевает всё). Туда можно полем и через хвойный скат и заколдованную Пачёвскую долину, и тогда мимо хижины угольщика и высоких лиловых цветов (стержень – дудка), мимо огромных сосен и лугом – домой; или, начав с луга, сосен, угольщиков и дудок, – в колдовскую тишь Пачёвской долины (деревня где-то вверху, за дубравами) и по сосновому холму, вверх, полем – домой. Мы знаем, «Лесной царь» – «Кто скачет, кто мчится» – было в Пачёвской долине.
Помню приезд к нам Аркадия Александровича. Мне шел пятый год. С любопытством поняла, что уже не люблю его. С крокетной площадки его голос сказал: «Эх, промахнулся!» «Как глупо! – отозвалось во мне. – Надо “ах” или “ох”, а он – “эх”…»
Клеенка стола, белые чашки с голубым ободком, кувшины сирени, жасмина, сливки, самовар, уют. Гудки парохода. Деревья, грибы, купанье, грозы. Жара. И деревья, деревья…
Полноценнее, счастливее детства, чем наше в Тарусе, я не знаю и не могу вообразить. Водила нас мать и сама ходила в холстинковых платьях, в дождь – в дешевых, с «ушами», на резинке, по-деревенски, башмаках. Ни Муся, ни я не любили «хороших» платьев и, надевая их – в гости, злились. Но ради того, чтобы идти к Тете (Тьо), – мы их терпели. Шли туда обычно семьей или мама с нами, тремя младшими детьми. Играть, шуметь, бегать, драться – у Тети было нельзя, и за столом надо было сидеть очень чинно. Но весь быт Тети был так уютен, наряден, красив, особен, что мы любили ходить к ней. В нашей даче, кроме рояля, все было почти по-деревенски просто. У Тети в доме были ковры, чехлы на мягкой мебели, дорогие сервизы, занавесы, венский шкаф – часы, игравшие, как оркестр. За столом подавала прислуга в белой наколке, тарелки были нагретые, перед прибором каждого из нас ждала коробка шоколадных конфет с «серебряными» или «золотыми» щипчиками. Бульон – в толстых чашках; для нас жарили цыплят. Чай пили на веранде с резными деревянными украшениями, на белоснежной скатерти. Нас ждали отборные яблоки. Сад у Тети был расчищен; клумбы с цветами, песок, большой плодовый сад, сирень, липовая аллея, кусты ягод.