- Это ты, Лери? Виноват, Лариса Михайловна... Ах, да, товарищ Раскольникова?.. Зачем вы здесь? - спросил Гумилев, болезненно привычно для нее мешая "ты" и "вы". А потом спросил почти язвительно: - А товарища следователя вы что, уже сами в расход вывели?
Лариса вспыхнула:
- Это слишком! Я бы на твоем месте сейчас не иронизировала. Мы больше не в поэтическом кабаре... И не в Летнем саду.
- Как вам будет угодно, гражданка следователь.
- Следствие закончено. Тебя приговорили к расстрелу. Я пришла попрощаться. И еще... Мне приказали привести приговор в исполнение.
- С каких это пор такие приказы отдают дамам? Вы, позвольте полюбопытствовать, сами будете... приводить? Или вам выделили команду? - усмехнулся осужденный, на которого это известие, казалось, не произвело не малейшего впечатления. Во всяком случае, при слове расстрел ничего не дрогнуло ни на обесцвеченном тюрьмой продолговатом лице, ни в слегка косящих серых глазах. Для обреченного это явно не было неожиданностью. Но про себя он прошептал с пронзительной отчетливостью: "Все-таки конец. Господи, прости мои прегрешения. Иду в последний путь".
- Я - не дама. Я - солдат революции, - ирония смертника была невыносимой, но Лариса стерпела и ее. - Ваш приговор приведет в исполнение отделение конвойного полка.
- А солдат революции может исполнить последнее желание осужденного солдата контррреволюции?
- Смотря какое, - бесцветно, опустошенно ответила она.
- Мне очень хочется сигарету, Лери.
Эта просьба лишила Ларису последнего самообладания. Она рванула на себя ящик следовательского стола и протянула смертнику погнутый портсигар.
За окном медленно и неотвратимо всходило солнце. Ларисе казалось, что оно не должно взойти: ведь на восходе приговор нужно было привести в исполнение, а она не хотела ни исполнения, ни приговора.
- Зачем тебе понадобился этот заговор? - резко, раздраженно спросила она, не отрывая глаз от кровавой полоски рассвета. - Ты мог бы быть среди нас. И тогда бы мне не пришлось...
Гумилев медленно докурил папиросу, подошел к женщине в комиссарской кожанке и обнял ее. И тут Лариса не выдержала: уткнулась лицом в его старый черный пиджак, и слезы невольно навернулись ей на глаза. "Ну почему я? - торопливо шептала она, не договаривая фраз. - Ну почему мне? Я не смогу, не сумею. Пусть ты уже не любишь меня, пусть ты забыл обо мне, пусть я никем не смогла стать в твоей жизни, но я-то люблю тебя... До сих пор".
- Я сам виноват, - ответил он так же быстро, чувствуя, что времени осталось совсем немного, и нужно успеть сказать самое главное. - Помнишь мою пьесу о деве-воине Лере и царевиче-поэте Гондле? Я напророчил - ты стала такой, как Лера. Духом сражения, вдохновительницей битв. Валькирией... Красной валькирией, с позволения сказать, - он горько усмехнулся. - Но когда ты плачешь, как сейчас, в тебе просыпается нежная девочка, умеющая любить и жалеть. Ты двоишься, как героиня моей пьесы. У нее было два имени - Лера и Лаик. Два характера. И две судьбы. Как у тебя.
- О чем ты? - раздраженно спросила Лариса, почти не вслушиваясь в смысл его слов. - У нас так мало осталось времени, а ты говоришь не о том. Разве о пьесе нужно говорить сейчас? Господи, мне же приказали командовать твоим расстрелом!
Он улыбнулся, зная наверняка, что эти его слова она обязательно вспомнит, когда придет время. И поспешил успокоить безжалостную Леру, в одно мгновение ставшую растерянной и беспомощной Лаик:
- Я сам буду командовать расстрелом. Построить отделение и скомандовать: "Пли!" - не такое уж сложное дело... Я о другом хотел сказать сейчас: ты прости меня, если сможешь.
- За что, Гафиз? - Лариса что было сил схватилась за воротник его пиджака. - За то, что ты разлюбил меня? Но в любви никто не волен. Как и в смерти.
- За Аню Энгельгардт. И еще за то, что мы так и не уехали на Мадагаскар или в Абиссинию. Там бы все изменилось. Помнишь, я писал тебе...
- Помню, помню! - торопливо воскликнула она, - Я выучила наизусть все твои письма. "Я знаю, что на Мадагаскаре все изменится. И я уже чувствую, как в какой-нибудь теплый вечер, вечер гудящих жуков и загорающихся звезд..."
- Где-нибудь у источника, в чаще красных и палисандровых деревьев, вы расскажете мне чудесные вещи, о существовании которых я только смутно догадывался в лучшие мои минуты... - продолжил он нараспев, как будто читал стихи. - Довольно. Благослови меня в последний путь. Перекрести. Ты ведь еще помнишь, как.
Лариса медленно, неуверенно подняла руку. Перекрестила его и поцеловала в лоб. Неловко, торопливо - как могла.
Он не успел ее поблагодарить - распахнулась дверь, словно книга открылась на последней странице. Вошел чекист. Лариса отскочила в сторону, но вошедший успел заметить все: и покрасневшие от слез глаза товарища Рейснер, и окурок папиросы в пепельнице - товарищ следователь таких вольностей не позволял, пепельница применялась по назначению: по зубам и пальцам осужденного. "Донесет, непременно донесет", - подумала Лариса, но почему-то не испытала страха. Ей казалось, что она не успела сказать Гафизу самого главного, и рядом с этой мыслью ничего больше не существовало.
Чекист неодобрительно взглянул на товарища Рейснер, и Лариса вспомнила, что нужно отдать приказ. Но вместо этого только спросила: "Пора?".
"Баба она и есть баба. Ей комиссарство, как корове - седло", - подумал служака, но вслух сказал: "Точно так, пора, товарищ Рейснер". Они вышли во двор. Расстрельная команда стояла вольно, струился махорочный дым, осыпалась семечная лузга. Молодой солдатик, которому было впервой, бодрился, "травя" пошлые анекдоты.
- Непорядок, - вмешался Гумилев. - А ну-ка построились!
Бойцы из расстрельной команды вопросительно взглянули на комиссаршу, но та только кивнула и отвернулась.
- Пущай командует, - бросил старший с треугольниками младшего командира на рукаве и выправкой бывшего унтера. - Лучше офицер, чем баба.
- Нехай, нехай! - оскалился молоденький конвойник, у которого вдруг предательски затряслись руки, - Слыхал, контрики перед смертью страсть какие забавные бывают! Одни поют, другие молятся, а один телигент даже из поэзии читал!
- Вам не буду. - отрезал приговоренный, - Унтер-офицер, или как вас там. Подтяните своих людей и делайте, что должно. Я жду!!
Она не слышала приказаний, которые отдавал начальник команды. Только звук выстрелов и звон выбрасываемых из затворов дымящихся гильз.
- А хорошо умер, контра. Красиво. Я б так не смог, - срывающимся голосом попытался сострить молодой солдатик, а про себя облегченно подумал: "Кажись, не попал... Слава Богу!"
Глава третья. Утро Лери
Лариса проснулась с ощущением тошнотворного страха, пропитавшего ее, как пот - скомканную простыню. Она была уверена - Гафиза действительно не стало. Она больше не верила в крылатых дев-Валькирий и в пиршество героев в небесной Валгалле. Он ушел в скользкий отвратительный ров, нагой среди десятков нагих безымянных тел, наспех засыпанный землей, в могиле без креста, без следа. Она разрыдалась горько и бепомощно, как последний раз плакала в детстве, и, наверное, еще раз с тех пор - после их встречи в Летнем саду, в мае 1918-го. Тогда она навсегда перестала быть для него близкой и ласковой Лери и стала Ларисой Михайловной. А теперь она просто осталась, а он просто ушел...
Она лежала на широкой, роскошной кровати и плакала долго, очень долго. Сладко шелестело шелковое покрывало, батистовые шторы на зарешеченном окне еле заметно вздрагивали от ветра. Раскольников был рядом, она чувствовала тепло его сильного, большого тела, он спал тяжело и беспробудно, словно мертвецки пьяный. Впрочем, кажется, вчера действительно был банкет у французского атташе... В этом глухом забытьи, которое трудно было назвать сном, Раскольников прижимал к себе жену тесно и надежно, как солдат - винтовку. Лариса попыталась высвободиться, но не смогла - руки Федора, обнимавшие ее талию, казались стальными. Она резко дернулась, и Раскольников тут же заполошно вскочил, непроизвольно шаря руками у пояса - цепко, по-волчьи осмотрелся вокруг, потом рухнул назад и успокоенно вытянулся на постели. "Ты что, Ларисонька? - поинтересовался он. - Снова плохие сны?".