Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но вернемся к человеческому, к Ремю… Что меня в нем особенно впечатляет, это как он ходит по-домашнему, непринужденно демонстрируя подтяжки, как с натугой зашнуровывает ботинки или повязывает галстук. Он всегда потеет (заметим, не обливается потом), всегда стремится сбросить пиджак, освободиться от стесняющей одежды. Это качество, какого почти никогда не замечаешь у американского исполнителя. Не то Ремю: он потеет, плачет, хохочет, стонет от боли. Ремю заходится гневом, бешеной яростью, которую не стыдится обрушить на жену или сына, если те ее заслужили. Гнев! Вот чего еще нет в наборе привычных американских эмоций. Гнев Ремю великолепен, в нем есть нечто библейское, нечто богоподобное. Этот гнев рождается из чувства правоты, до конца неуничтожимого в натуре француза, чувства, побуждающего в случае надобности явить чудеса смелости и силы. Когда американец наносит удар, это, как правило, рефлекторное действие. (Англичанин, следует отметить, редко прибегает к насилию; когда его провоцируют, он просто раскрывается, как устрица, и так поглощает противника. Однако единственное садистское зрелище, какое я когда-либо видел, единственная картина, которую, по-моему, стоило бы запретить, это британская версия «Сломанных побегов»[53].) Нет, американец едва ли сознает, что такое гнев (и, к слову сказать, что такое радость). Он лишь колеблется между хладнокровным убийством, как гангстеры или те, кто их наказывает, и азартной, безжалостной веселостью, чуждой какой бы то ни было чувствительности, какого бы то ни было уважения, какого бы то ни было снисхождения к личности другого. Он с ходу убивает или смеется, но ни в его смехе, ни в его кровожадности нет и тени эмоций. Fraicheur[54], который, как они уверены, видят французы в этих немыслимых американских фарсах, не что иное, как обычное притворство. Американцы отнюдь не свежи и не молоды, а духовно опустошены, как маразматики; их юмор пронизан истерией, боязнью, отказом вглядеться в лицо реальности. То, как они двигаются, как колошматят, как истребляют друг друга вместе с тем, что создали сами, – эта бешеная активность сродни ночному кошмару. Если это «жизнь», то она абсурдна. Если это молодость и здоровье, я предпочитаю старость и меланхолию. Те преступления, что американцы совершают, не раскрыв глаз, перевешивают злодеяния, творимые самыми жестокими тиранами.

В Ремю я вижу диаметральную противоположность всему этому. Вижу тяжеловесного, неуклюжего человека, далеко не «обходительного», вовсе не «сердцееда», не «героя». Все, что он говорит и делает, понятно и человечно, даже его преступления. Он вовсе не пытается быть бóльшим, чем он сам, или кем-то другим; он ни в чем не смешон, даже когда вызывает смех. Он трогателен: старомодное слово, но оно ему подходит. Перед нами не актер, которого видишь на экране, а человек, проживающий свою жизнь: он дышит, спит, храпит, потеет, жует, сплевывает, сквернословит и так далее. На вид не красавец, но и не урод. Свои физические недостатки он искупает, избавляясь от всего ненужного, наносного, привнесенного извне. Вспомните только разнообразие его эмоций и сравните их с заученным набором фокусов, изо дня в день демонстрируемых этой сгорбленной клячей Лайонелом Бэрримором – похоже, единственным старикашкой, какого рискует вытащить на свет Америка в тщетном стремлении изобразить хоть что-нибудь, отдаленно напоминающее трагедию. Что за бред вся эта «династия Бэрриморов»! Ведь Джон, приснопамятный идол юных обожателей театра четвертьвековой давности, на сцене выглядит еще хуже Лайонела![55] Что за жесты, что за ухватки! Что за слюнявые потуги! Даже откровенно плохой актер – скажем, Жюль Берри – без труда заткнет его за пояс. Даже Виктор Франсен, такой же искусственный и неправдоподобный, как большинство премьеров французского театра, даст сто очков этому погрязшему в архаике трагику.

Больше всего меня впечатляет, когда Ремю впадает в ярость. Его ярость растет и накапливается постепенно; она разражается как гроза, с громом и молниями, а потом туча рассеивается так же быстро, как и возникла. Что за очистительная буря, что за сулящий прохладу воздушный вихрь, даже если испытываешь его только как зритель! Отмечу, что ни одному американскому актеру ничто похожее не под силу. Не под силу, ибо его динамика принципиально отлична: все, включая обмен веществ, подчинено скорости. Действие вспыхивает молниеносно – однако не происходит ничего. Это не драма, это всего-навсего сполох ярости, вскипающей в пустой бездне мозга. Ремю же подобен освежающей ванне, когда неторопливо шагает по улице или по гостиничному коридору, когда медленно опускается на стул или прислоняется к стене, готовясь поведать нечто интересное. Он не спешит: ему надо собраться с мыслями, изготовиться, дабы, выбрав момент, извергнуться потоком слов или многозначительно промолчать. Он вовсе не стремится скрыть набежавшие слезы – нет, Ремю плачет открыто и не стыдясь. Когда слезами исходит американец (а это либо глупенькая девственница, либо стереотипная старушенция – другого в фильмах нам не показывают), зритель не испытывает ни малейшего сострадания. У него, как говорят наши соотечественники, просто «вышибают слезу». Слезы набегают отнюдь не от избытка чувств: их инициирует намерение или экономическая потребность кинорежиссера, выдавливающая их, как капли парфюма. За что американцы так завидуют Грете Гарбо и так ее ненавидят? За то, что она без кавычек трагическая актриса, и за то, что она никогда не скрывает презрения и пренебрежения к их театральным теориям. В восприятии рядового американца Гарбо (когда она не «великая» или не «блистательная») попросту мелодраматична, а также анемичная, усталая, плоскостопая шведка. Однако они горды тем, что ее аудиторией стал весь мир, и, сколько бы зависти и злоречия ни обрушивали на ее голову, требуют признательности за то, что открыли ее талант. Но чтобы они вынесли для себя что-то из ее индивидуальности, об этом говорить не приходится. Она – воплощение другого мира, другого способа жить, не только чуждого, но враждебного их собственному. Кичась тем, что взяли лучшее со всего мира, на самом деле они обрезают это лучшее по рамке своего не слишком высокого уровня жизни и уже в этом качестве пытаются навязать миру как что-то свое.

Пару дней назад мне довелось увидеть еще один фильм с Ремю – «Герой Марны». Даже без него этот фильм стал лучшим из когда-либо снятых в этом жанре. Какая пропасть между его тихим, неторопливо текущим действием и фальшивыми, грошовыми военными лентами из Америки – например, основанными на книгах Ремарка! Кто в силах поверить в эти нелепые целлулоидные поделки, рисующие ужасы войны? Каких тупых, безголовых американских недоумков наняли, чтобы изображать немцев! Какой олитературенной невсамделишностью пронизаны эти картины! Война в «Герое Марны» предстает тем, чем она должна быть в восприятии любого мыслящего человека, – роковым ужасом, бойней, за которую никто не несет ответственности, за исключением, разумеется, государственных деятелей и финансистов. Это кровавая мешанина, где обе стороны выглядят виновными и равно ответственными, мешанина, в которой по причине нашей всеобщей невежественности и грешности гибнут и невинные, и виновные. Как показывает этот фильм, героическое в человеке рождается не из чувства «правоты», но из отваги выживания – отваги, с которой приемлешь худшее в нашей природе. Ведь фильм убеждает, что не кто иной, как обычный, безымянный человек, поднимается, едва ли не против воли, к высотам героизма. Глубинное смирение с неизбежным, приятие всего, что отвратительно и невыносимо, раскрывается здесь как сама сущность героизма. В том, как Ремю подает дилемму своего героя, воплощается дух всего французского народа. Он мирный человек, которого обязывают убивать и, в свою очередь, отдать свою плоть и кровь на потребу противника. Он не патриот, но нечто большее, гораздо более воодушевляющее: он – человек и поступает соответственно. В своей слабости он еще более трогателен для нас, нежели в своей смелости. Ведь он то, что представляем собой мы все: смесь хорошего и дурного, мудрости и тупости, благородства и узколобости. Он не картонная фигурка, которую тянет за ниточки кукловод-идеалист, задавшийся целью претворить в реальность пустопорожнюю байку из очередного выпуска «Сатердей ивнинг пост», в правдивость которой не верят и сами издатели.

вернуться

53

«Сломанные побеги» (1936) – фильм английского режиссера Джона Брама, экранизация рассказа Томаса Берка «Китаеза и его ребенок» из сборника «Ночи Лаймхауса» (1916). Более известная экранизация этого же рассказа – выпущенный в 1919 г. немой фильм американского режиссера Дэвида Уорка Гриффита (1875–1948) с Лилиан Гиш в главной роли, тоже называвшийся «Сломанные побеги».

вернуться

54

Холодок (фр.).

вернуться

55

Лайонел Бэрримор (1878–1954) и его младший брат Джон Бэрримор (1882–1942) – самые известные представители упомянутой актерской династии (Дрю Бэрримор – внучатая племянница Лайонела).

26
{"b":"19801","o":1}