Примерно в середине книги расположена четвертая глава, которая, как и положено четвертой главе, является центральной: скала в ней превращается в живые воды. Адресованные прежде всего пастору Беккеру, этому символу сомнения, слова Серафиты бьют, как вспышки молнии. Пастор Беккер – это Европа, та Европа, которая, как мы читаем далее, «поверит лишь тому, кто раздавит ее железной пятой». Одинаково жестокая и беспощадная к гению и обывателю, Европа, по представлению Бальзака, должна погибнуть. Далее он пророчит рассвет нового дня, когда растворятся не только границы национализма, но и любая преграда, отделяющая человека от человека и человека от Бога. «Какое значение имеет движение миров в том или ином направлении, – рассуждает Серафита, – коли существо, которое ведет их, изобличается в абсурдности? ‹…› Ваши сомнения идут по нисходящей, они охватывают все – и цель, и средства. ‹…› Все есть Бог. Или мы есть Бог, или Бога нет!» В этой главе много того, что вызвало бы насмешку у скептика, издевку у образованного человека, презрение у ученого, брезгливость у победителя, зубоскальство у идеолога – но как бы они ответили на вызов Серафиты? «О старик!.. Вот итог твоих наук и твоих долгих размышлений». Бальзаку посчастливилось быть свидетелем падения Наполеона, современником Гёте, «последнего человека Европы»; его высоко ценил Достоевский, апокалипсический пророк того века. Он видел конец Европы, который драматически до сих пор не разыгран, но он также видел мир грядущий, в котором торжествует порядок, введенный свыше, где любое действие имеет свое начало. Невероятный страх Бальзака, парализующий ныне все народы мира, ничто по сравнению с безумием, которое наступит, когда теперешние неурядицы сменятся хаосом. Только личность, подобная Бальзаку, укоренившаяся в самом сердце хаоса, может оценить значение слова «порядок». Такой порядок он и показывает нам, по возрастающей, на протяжении оставшейся части книги. Его порядок основан на вере. «Есть создание, – говорит Серафита, – что верит и видит, знает и может, любит, молится и ждет… оно слушает и отвечает… С его точки зрения, сомнение не является ни святотатством, ни кощунством, ни преступлением; это – переход, – человек возвращается на круги своя в Преисподнюю или продвигается к Свету». Что может лучше характеризовать эпоху, чем эти пророческие слова? «Существует возвышенная наука, – продолжает она, – которую некоторые люди смутно ощущают, хотя слишком поздно, не осмеливаясь признаться себе в этом. Эти люди поняли необходимость исследовать тела не только в их математических свойствах, но еще и в целом, в их оккультном единении». Что еще тут добавить? Вильфрид возвращается домой, в ужасе обнаруживая свой мир в развалинах, пастор Беккер возвращается к своим «Заклятиям». А Европа? Европа, что тогда, что сейчас, возвращается, как бешеный пес, на свою блевотину[133]. «Внутреннее откровение может быть сколь угодно глубоким, а внешнее – очевидным, – объясняет Бальзак, – уже на следующий день Валаам сомневается в своей ослице и в себе самом». Европа не верит ни в кого, кроме Того, кто ее растопчет!
Победа над землей, вот к чему призывает Серафита. Вселенная, говорит она, принадлежит тому, кто будет, кто может, кто умеет молиться. «Синай, Голгофа не разбросаны то здесь, то там; Ангел же распят повсюду, во всех сферах».
И тут, через несколько строк, в романе написано: «Неожиданно Он выпрямился, чтобы умереть!»
В заключительной главе, еще более возвышенной, Бальзак дает ключ к разгадке божественной космогонии: «От самого большого до самого малого из миров и от самого малого из миров до самой малой толики составлявших его существ все здесь было индивидуальным и тем не менее единым». Такова точка зрения свыше, куда Серафиту ведет ангел-хранитель. Минне и Вильфриду, некоторое время сопровождающим Серафиту, позволено мельком увидеть высшие сферы, а в них – отражение наготы собственных душ. И так велика была их радость, судя по книге, что «их охватило страстное желание снова нырнуть в топь вселенной, выдержать там испытания и получить право произнести однажды у Врат Святых слова, сказанные лучезарным Серафимом». При обратном спуске «изгнанникам» посчастливилось рассмотреть гниющее великолепие тех, кто правил миром: завоевателей и воинов, ученых и богачей. «ЧТО СОБРАЛО ВАС ЗДЕСЬ, В ЭТИХ НЕПОДВИЖНЫХ РЯДАХ?» – кричит Вильфрид снова и снова. Когда те распахивают свои одежды, чтобы открыть тела, изъеденные, испорченные, рассыпающиеся в прах, Вильфрид гневно восклицает: «Вы ведете народы на смерть! Вы изуродовали землю, извратили Слово, сделали продажным суд… Вы думаете, что раны оправдывают вас? Я предупрежу тех моих братьев, кто способен еще услышать Голос, чтобы они смогли утолить жажду из скрытых вами источников».
На это кроткая Минна поворачивается к нему и говорит: «Сохраним силы для молитвы. Тебе же не поручена миссия Пророка, Отмстителя или Вестника. Мы лишь на окраине низшей сферы…»
Снаружи расцветало первое лето девятнадцатого века во всем своем великолепии.
Бальзак и его двойник
Перевод Б. Ерхова
В своей книге о святом Франциске из Ассизи Честертон вскрывает несовершенство той секты, члены которой называли себя «истинными сынами святого Франциска», то есть фратичелли, и ставили своей целью неукоснительное следование заветам святого. «Беда их в том, – пишет Честертон, – что они были мистики, мистики – и все. Мистики, а не католики; мистики, а не христиане; мистики, а не люди. Они разложились, расточились, ибо не внимали разуму. А какими бы дикими ни казались нам действия святого Франциска, он всегда зависел от разума, был связан с ним невидимой и неразрывной нитью»[134]. Элифас Леви в «Истории магии» выдвигает против мистиков сходное обвинение; он осуждает и бранит их за крайность взглядов. В своем автобиографическом сочинении под названием «Луи Ламбер» Бальзак, сторонник эзотерической доктрины, – католик по духу в буквальном смысле[135] и, следовательно, не укладывающийся в рамки католического учения – обрисовывает нам конфликт между ангелом в человеке и его плотью и проливает иной свет на опасности, которые, как считается, угрожают мистику в его необузданном стремлении к единству с бесконечностью всего сущего.
Кто такой был Луи Ламбер? Он не только, как гласит повествование, le copain[136], приятель, альтер эго Бальзака; он был сам Бальзак, его ангельская ипостась, которая погибла в борьбе с миром. В тот момент жизни Луи Ламбера, когда, как говорит Бальзак, он увидел в нем «сражение мысли, возражающей самой себе»[137], он же характеризует его следующим образом: «В этом состоянии силы и слабости, детского очарования и сверхъестественного могущества только Луи Ламбер мог дать мне самую поэтическую и самую правдивую идею существа, которое мы называем ангелом». На пятнадцатом году жизни, когда автор якобы расстается со своим двойником в Вандомском коллеже, он говорит: «Ты-то будешь жить, но я умру. Если я смогу, я явлюсь тебе». В повествовании он является ему, но лишь для того, чтобы увидеть Луи сошедшим с ума, а вот в жизни так к нему и не вернулся. Интересно отметить, что после столь странного пророческого прощания с самим собой Бальзак сразу же переходит к описанию внешности своего двойника с точным упоминанием роста Луи и многозначительным пояснением: «и больше он уже не вырос». В середине повествования, в интермедии на два коротких абзаца, где описывается переход от известной жизни Луи к последующей воображаемой жизни разлагающегося во плоти мистика, Бальзак отмечает, что, рассказывая о молодости Луи, обрисовывает «скрытую от всех жизнь, которой я обязан единственными счастливыми часами и единственными приятными воспоминаниями моего детства. За исключением этих двух лет, вся моя жизнь была полна лишь тревог и неприятностей».