Встречая такого небожителя, как Гёте, мы видим гигантского древочеловека, не ставившего иной «цели», кроме как раскрыть свое истинное существо, повиноваться глубоким органическим законам природы. Такова мудрость зрелого ума, находящегося на вершине великой Культуры. Ницше описывал ее как слияние двух расходящихся потоков – мечты аполлонического типа и дионисийского экстаза. В Гёте мы видим совершенный образ человека, головой уходящего в облака и ногами, прочно упирающимися в фундамент расы, культуры, истории. И прошлое, представленное исторической и культурной почвой, и современность с ее изменчивым духовным климатом – оба начала питали его. Гёте был глубоко религиозен, но не испытывал нужды поклоняться богам. Он сам сделал из себя бога. В его образе немыслим вопрос о конфликте начал. Такой человек не жертвует собой в пользу искусства, но не жертвует и искусством ради процветания жизни. Творчество его, которое было великой исповедью, – сам он называл его «оставленными в жизни следами», – это поэтическое выражение мудрости, зрелый плод, естественно упавший с древа. Никакая цель не была чрезмерно высока для устремлений Гёте, но от его внимания и не ускользала ни одна самая незначительная деталь. Жизнь и творчество Гёте отличались невиданным размахом, архитектурной соразмерностью и величием, зиждясь на совершенно органичном фундаменте. Он ближе всех, не считая да Винчи, приблизился к идеалу богочеловека Эллады. Почву и климат, кровь и расу, культуру и время – он объединял в себе все. Все питало его!
С появлением Гёте человечество и культура достигли пика развития, вершины, с которой открываются прошлое и будущее. А значит, финал уже не за горами, значит, дальше путь лежит только вниз. После небожителя, олимпийца Гёте появилась плеяда художников дионисийского склада, людей «века трагедии», о чем пророчествовал Ницше, сам бывший превосходным его представителем. Трагический век, когда все то, в чем нам навсегда было отказано, ощущается с ностальгической силой. Еще раз ожил культ Тайны. Еще раз человек должен воспроизвести мистерию бога, плодотворная смерть которого призвана восстановить и очистить человека от вины и греха, освободить из вечного колеса рождения и становления. Грех, вина, невроз – все это одно и то же, плоды с древа познания. Древо жизни ныне становится древом смерти. Но оно – это то же самое дерево. И как раз от древа смерти жизнь дает росток и заново возрождается. Об этом свидетельствуют все мифы, в которых фигурирует дерево. «В момент разрушения мира, – говорит Юнг о мировом ясене Иггдрасиле, – он становится повивальной матерью смерти и жизни, тем древом, что „беременно“».
C этого этапа в цикле истории культуры начинается «переоценка всех ценностей». Его надо рассматривать как обращение вспять всех духовных ценностей, всего комплекса господствующих идеологических поверий. Древо жизни теперь познало смерть. Дионисийское искусство экстаза заново утверждает свои права. Вмешивается драма. Вновь возрождается трагическое начало. Через безумие и экстаз мы снова возвращаемся к божественной мистерии, пьяные гуляки вновь проникаются жаждой смерти – чтобы умереть творчески. Это преображение того же самого жизненного инстинкта, что побуждал древочеловека раскрыться с максимальной полнотой. Спасти человека от страха смерти, чтобы он смог умереть!
Так вперед, к смерти! А не назад в утробу. Прочь из зыбучих песков, прочь из застойных потоков! Наступила зима жизни, и наша драма заключается в том, чтобы заполучить точку опоры, с которой жизнь снова двинется вперед. Но эту точку опоры можно найти только на мертвых телах тех, кто жаждет умереть[24].
Бенно – дикарь с Борнео
Перевод Е. Калявиной
Бенно всегда напоминал мне аборигена Сандвичевых островов. Не только из-за того, что шевелюра у него то прямая, то мелким бесом, не только потому, что, впадая в безумную ярость, он страшно выкатывает глаза, не только из-за его худобы и воистину каннибальского неистовства, когда у него пустое брюхо, но и потому, что он нежен и безмятежен, аки голубь, спокоен и невозмутим, как вулканическое озеро. Он утверждает, что родился в самом сердце Лондона от русских родителей, но это просто миф, сочиненный им, дабы скрыть свое действительно мифическое происхождение. Каждому, кто хоть однажды обогнул архипелаг, известна сверхъестественная способность этих островов то появляться, то исчезать. В отличие от пустынных миражей, эти таинственные острова на самом деле исчезают из виду и на самом деле неожиданно выныривают из неизведанных морских глубин. Бенно весьма и весьма похож на них. Он обитает на своем собственном архипелаге, который вот так же таинственно появляется и исчезает. Никому еще не удалось со всей доскональностью изучить Бенно. Он эфемерен, ускользающ, предательски изменчив и ненадежен. То он горный пик со сверкающей снежной шапкой, то безбрежное, скованное льдом озеро, а то вулкан, плюющийся огнем и серой. Иногда он скатывается к самому океану и лежит там неподвижно, подобно огромному белому пасхальному яйцу, в ожидании, пока его упакуют в корзинку, выстланную мягкими опилками. А порой он производит на меня впечатление не человека, рожденного материнским лоном, а чудища, вылупившегося из крутого яйца. Приглядевшись поближе, вы обнаружите у него рудиментарные клешни, как на изображении Черепахи Квази, и шпоры, точно у петушка, а вглядевшись совсем пристально, заметите, что, подобно птице Додо, он прячет гармонику под правым отростком.
С малых лет, с самых малых лет Бенно пришлось вести одинокую и отчаянную жизнь речного пирата на маленьком островке у черта за пазухой. Неподалеку находился тот самый древний водоворот, о котором рассказывает Гомер в карфагенской версии «Одиссеи». Там Бенно в совершенстве освоил кулинарное искусство, что сослужило ему хорошую службу в чреде лишений. Там он с охотой выучил китайский, турецкий и курдский языки, а также менее известные диалекты Верхней Родезии. Там же он научился почерку, в котором поднаторели только пустынные пророки, неразборчивым каракулям, доступным, однако, пониманию студентов-эзотериков. Там же получил поверхностное представление о тех странных рунических узорах, которые позднее воспроизводил розовой и оранжевой гуашью, ажурно вырезал в своих линолеумных и древесных галлюцинациях. Там же он изучал семя и яйцеклетку, одноклеточную жизнь простейших, которыми ежедневно кишели верши для омаров. Там же его впервые увлекла тайна яйца – не только его форма и гармоничность, но и его логика, его предопределенная необратимость. Яйцо неожиданно возникало снова и снова, порой в тонком, как скорлупа, голубоватом фарфоре, порой контрапунктом к треноге, порой расколотое проклевывающейся жизнью. Изнуренный беспрестанными исследованиями, Бенно всегда возвращается к истоку, к фундаменту, к центру собственного мироздания – яйцу. Это всегда пасхальное яйцо, называемое «священным». Это всегда яйцо утраченного колена, источник гордости и силы, уцелевший после разрушения святыни. Когда не остается ничего, кроме отчаяния, Бенно сворачивается калачиком внутри своего священного яйца и засыпает. Он впадает в долгую шизофреническую зимнюю спячку. Это куда лучше, нежели бегать в поисках говяжьего стейка с луком. Нестерпимо проголодавшись, он съест свое яйцо, а потом некоторое время спит где попало, часто прямо позади кафе «Клозери де Лила», рядом со статуей, воздвигнутой в честь маршала Нея. Это, фигурально выражаясь, «сны Ватерлоо», когда повсюду дожди и грязь, только Блюхер так и не появляется[25]. С восходом солнца Бенно снова тут как тут – живой, бодрый, веселый, язвительный, раздражительный, гундящий, вопрошающий, нерешительный, ворчливый, подозрительный, искрометный, в своей всегдашней синей робе с закатанными рукавами и с вечной табачной жвачкой за щекой. К закату он успевает приготовить с десяток новых полотен, больших и маленьких. А дальше уже вопрос пространства, рам, гвоздей и кнопок. Паутина сметена, пол вымыт, стремянка убрана. Постель брошена на произвол судьбы, вши веселятся, звенят колокольчики. Ничего не остается, как прогуляться в парк Монсури. Здесь, лишенный одеяний и плоти, покинутый родом человеческим, Бенно рассматривает синицу и амариллис, что-то записывает насчет петушков-флюгеров, изучает песок и камни, которые его почки неустанно выбрасывают наружу.