— Руку, камрад!..
Поздней осенью в огромном, всегда бессонном, всегда освещённом здании невозможно определить время, если не свериться с часами. Круглые сутки не гаснут лампы и кажется, что ни на одну минуту не останавливается людское движение в длинных сводчатых коридорах.
Второй час ночи, а из совнаркомовской приёмной всё ещё не ушли посетители. Это проходная комната, разделённая невысоким барьером, большая часть её — со стульями и деревянным диваном — отдана посетителям. Сейчас здесь, похоже, идёт какое-то совещание: положив на диван неровный сероватый лист бумаги, согнувшись над ним и мусоля карандаш, сидит пожилой человек в кубанке. Его окружили со всех сторон. Кое-кто устроился возле дивана на корточках. Несколько бородачей с дублеными лицами и люди помоложе. Рядом, в углу, сложены их поддевки, шинели, хотя в приёмной вовсе не тепло.
Они так поглощены своим делом, что не замечают Рида, который остановился и вслушивается в гудение их голосов, заглядывает через головы. На бумаге — какие-то столбики цифр, кривые строчки букв. Жаль, что ничего нельзя понять. Он идёт дальше, в секретариат Совнаркома.
Маленькая машинистка с косичками — за своим столиком она почти вровень с машинкой — улыбнулась ему и сразу же снова застучала по клавишам. Горбунов, секретарь Совнаркома, молодой человек в зелёном френче, оторвался от бумаг, подошёл, энергично потряс руку.
— Здравствуйте, товарищ Рид!
Разговаривают они на удивительнейшем языке — причудливой смеси английских, русских, немецких, французских слов, но понимают друг друга неплохо. Рид сообщает, что он «имел говорить с кэмрид Ленин», на что отвечено ему было так: к сожалению, точное время для встречи установить трудно, скорее всего, это будет около двух часов ночи.
— Вероятно, там скоро закончат, — говорит Горбунов, взглянув на дверь, ведущую в кабинет Председателя Совнаркома. — А вы пока посидите… Только на чём, собственно?.. Все свободные стулья взяли туда… Впрочем, одну минуту, — он быстро снимает с табурета, приставленного к столу, груду папок и книг. — Вот вам отличная табуретка!
Рид старательно повторяет «та-бу-ред-дка», а потом спрашивает, нельзя ли узнать, что происходит в приёмной, что там за товарищи и что они пишут?
— Там идёт заседание Совнаркома. Срочное. На ходу. Собрались наркомы земледелия, народного образования, военных и внутренних дел, почт и телеграфов… Серьёзно, товарищ Рид, — Горбунов улыбается, встречая недоумённый взгляд Рида. — Эти товарищи прибыли с Северного Кавказа… В городке с четырёхтысячным населением создали свой Совнарком… Были у Владимира Ильича с просьбой: издать декрет, утверждающий их права, и отпустить средства. Ну, переговоры происходили в атмосфере, так сказать, дружелюбно-весёлой. Владимир Ильич спросил, есть ли у них нарком по иностранным делам? Выяснилось, что внешней политикой занимается сам Председатель Совнаркома… тот, в кубанке, которого вы видели… Работали они, однако, хорошо. Владимир Ильич одобрил, рекомендовал им называться отныне Ревкомом и немедля представить ему бюджетную смету. Одну, между прочим, уже забраковал… Вот они теперь сочиняют вторую!
— О, какой это интерестинг!
Рид пристраивает табурет в углу, садится, кладёт на колени плоский кожаный чемодан, вынимает из кармана блокнот. Ещё не полностью уложен сюда сегодняшний улов. Всё, что происходило теперь вокруг, всё, что он видел и слышал — великое и малое, печальное и смешное, — всё было историей, захватывающей, волнующей, неповторимо-интересной, и он боялся только одного — не упустить бы что-нибудь!
Вот эти наркомы из дальнего угла новой России — как это поразительно, необыкновенно! А эта женщина, которая несколько часов назад сказала на собрании белошвеек: «Пора выбить буржуйчиков из седла их собственности!» А новые деревянные мостки, — по ним он шёл сейчас через полузамёрзшую слякоть до главного подъезда Смольного. Мостки не только удобные, они, можно сказать, и символические: как бы знаменуют solidity, firmness — солидность, прочность новой власти!
А вот эта канцелярия при Совете Народных Комиссаров, с её простыми конторскими шкафами, столами, разномастными стульями, самодельной вешалкой, наскоро прибитой у кабинета главы правительства? Её можно обставить любой, самой великолепной мебелью из любого бывшего министерства, но здесь такое даже представить невозможно…
Дверь из кабинета Ленина открылась. Шумно, точно школьники на перемену, оттуда вышли люди, хорошо знакомые Риду: блеснул сухо протёртыми стёклами пенсне маленький, стремительный Свердлов, прошёл грузноватый Бонч-Бруевич с туго набитым портфелем, Подвойский в солдатской шинели, Дыбенко — огромный чернобородый красавец матрос с задумчивыми глазами, мелькнул медальный профиль Володарского…
Потом на пороге показался Ленин в наброшенном на плечи пальто, приветливо помахал Риду, сказал по-английски: «Ещё минут десять, думаю, не больше!» Горбунов принёс из кабинета освободившиеся стулья, расставил их. Ленин задержался возле его стола, спросил: «Николай Петрович, утренний протокол в порядке?» Горбунов протянул ему исписанный лист.
Большой Эл (так между собой называли Ленина собратья по перу — Джон Рид, Альберт Рис Вильямс, Луиза Брайант, Бесси Битти) изменился с того дня, когда впервые появился в Смольном. Тогда он был бритым, резче выступал широкий, крепкий подбородок, твёрдый, крупный рот. Теперь у него отросла небольшая бородка, усы.
Сдерживая улыбку, Рид вспомнил жалобы Петра Оцупа — петроградского фоторепортёра. Встретив Ленина в Смольном вскоре после Октябрьских дней, Оцуп попросил разрешения сфотографировать его, на что получил такой ответ: «Знаете, лучше подождём, когда я приму свой обычный вид». Судя по рассказам тех, кто давно знает Ленина, он уже приблизился к своему обычному виду, и теперь ему навряд ли удастся уберечься от кремнево-настойчивого Оцупа. «Только не забыть бы попросить снимок, если выйдет дело», — отметил про себя Рид.
Закончив чтение протокола, Ленин положил его на стол, нагнулся, поставил свою подпись и, взяв чистый лист бумаги, сложил его вчетверо, аккуратно оторвал маленький прямоугольник и, всё так же наклонившись над столом, стал быстро писать, подчёркивая некоторые слова.
Написав то, что было нужно, Ленин передал записку Горбунову и повернулся к Риду, сделав приглашающий жест.
В пустоватой угловой комнате с тремя окнами была открыта форточка. По комнате гулял ветер.
— Накурили так, что нечем дышать, — сказал Ленин. — А вы не боитесь, что вас продует?
— Это ветер революции! — серьёзно ответил Рид. — Он не причинит мне вреда!
— Будем надеяться, но всё же отсядем лучше в сторонку.
Верхний свет в кабинете был выключен, зелёный абажур настольной лампы плавал, как луна, в затемнённой комнате. В незанавешенные окна смотрела аспидно-чёрная ночь, и было слышно, как редкие капли дождя постукивают в стёкла.
— Погода имени Достоевского, как называет её моя жена, — сказал Ленин. — Не знаю, нравилась ли ему такая погода, но он так её описывал, что у читателей начинали болеть суставы… А как ваши успехи в изучении языка? — перешёл он на русский.
Риду было известно, что Ленин охотно, даже с увлечением беседует на эту тему. При каждой встрече с ним и его друзьями журналистами Большой Эл обязательно справлялся об успехах, даже устраивал лёгкие экзамены, не забывая при этом добавлять с добродушной усмешкой: «С американцами разговаривать не советую, никакой пользы не будет… всё время говорите, читайте, пишите по-русски!».
Наиболее преуспел по части русского языка Вильямс. «Смотри не сядь на клей!» — напоминал ему Рид известную английскую поговорку. Но Вильямс храбро выступал на петроградских митингах и собраниях, отказываясь от переводчиков. У него имелось испытанное предисловие, которым он широко пользовался. «У нас в Штатах, на диком Западе, — начинал он, — существует ресторанчик, где над пианино прицеплена такая надпись: „Публику просят не стрелять в музыканта! Каждый играет, как умеет!“» Потом, разумеется, он обращался с такой же просьбой к своим слушателям. Однажды это вступление слушал Ленин и вместе со всеми смеялся и аплодировал…