Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Колхозы вводились так ускоренно не только в связи с хлебным вопросом. Нужно было еще перекачать средства и рабочую силу для строившейся промышленности. (Между прочим, многие так называемые «кулаки» смогли таким образом спастись и «перевариться в рабочем котле». Из них вышли потом как ненавистники советской власти, так и ее подхалимы; в том числе видные «писатели»-чиновники с якобы пролетарским прошлым).

Были, видимо, и другие политические причины, не знаю, более ли веские — в том числе и борьба наверху за власть; не знал тогда, не знаю и теперь, а следовательно, о том не стану говорить.

Поспешная коллективизация с уничтожением всех сколько-нибудь работоспособных хозяйств привела, как известно, к чудовищному голоду 1932 г. Когда мы ехали отдыхать в Крым, то по дороге видели вдоль железнодорожного полотна умирающих от голода, хотя мама отвлекала нас от окон. Когда я в 1939 г. был на раскопках Кармир-блура в Армении, то и там среди наших рабочих, помимо армян, были беженцы от голода с хлебной Кубани. Миллионных цифр жертв мы не знали, но не могли не знать, что коллективизация далась немалыми потерями. Видели и редкие колосья на колхозных полях, где несколько лет назад стояли густые хлеба.

Что-то из этого было нам известно; но вспомним настроение среди тех, кто нас окружал: НЭП рассматривался как уступка капитализму, как отступление; он вызвал огромное разочарование: вспомним знаменитое, бывшее на устах у всех рабочих «За что боролись?» После сворачивания НЭПа в городах, население, увлеченное идеями индустриализации и быстрого достижения социализма, было полно энтузиазма и преданности советской власти. Наибольший подъем был в 1936 г. Разве что старцы, казавшиеся нам совершенно ископаемыми, имели какие-то сомнения. Все остальные в моем поле зрения считали, что советскую власть надо поддерживать. Одни считали достаточным лояльное к ней отношение, другие включились в партийную работу сами, но таково было общее настроение.

Сила убежденности в необходимости и неизбежности социализма была такова, что даже ужасные 1937 и 1938 гг. не могли уничтожить ее. Конечно, я — и, думаю, мои друзья — считали, что социализм такими методами строить нельзя, но что его все-таки надо строить — сомнений не было. Мы этих годов не поняли, как мы не поняли — и даже не знали — коллективизации. Нам было ясно, что схвачено много больше людей, чем надо, но, казалось, это делается по неумению следственных органов, по их полу грамотности, из-за перенесения методов террора гражданской войны на мирное время. Масштаб бедствия все же не полностью осознавался. О расстрелах мы слышали редко. Десять лет, тем более — без права переписки, конечно, свирепая и, как посмотришь, кого она постигала, явно несправедливая кара. Но она давала родным надежду, а то, что она означала расстрел, скрывалось самым тщательным образом. Однако если и было ясно, что пострадало очень много невинных, но что их много миллионов — это не осознавалось, и сколько из них было расстреляно — тоже никто не знал.

Очень существенно было то, что все население было объято полным молчанием — на эти темы не разговаривали даже с друзьями, даже с самыми близкими сотрудниками: было ясно, что доносы всегда идут от близких, от ближних. Выдавали ведь жены мужей, выдавали, казалось бы, лучшие друзья. Поэтому ни с кем нельзя было обсуждать положение, что-то еще узнавать, сопоставлять свои и чужие наблюдения — это было смертельно опасно. Все же мы думали, что хотя хватают тех, кто вовсе не враги, но для того лишь, чтобы не упустить в их массе врагов действительных. Какие-то политические движения, враждебные власти, должны же были существовать, думали мы; а что все эти аресты были абсолютно на пустом месте, никому не приходило в голову. Да и какому здравому человеку такое может придти в голову?

В каждой семье был кто-нибудь пострадавший, и каждая семья знала, что он-то пострадал безвинно. Но, не имея возможности ни с кем говорить об этом, считали, что наши семьи — все же какое-то несчастное, хоть и очень нередкое исключение.[228]

Да, до 1936 г. в нашем поколении не было страха, и страх не двигал поступками людей; но теперь опасность, действительно, ширилась и становилась массовой. И выдавали друг друга со страху, но увы — не только со страху, но и по убеждению, что тем помогают советской власти строить социализм: отдавали себе отчет в том, что данные их доноса ненадежны, и в то же время верили, что в НКВД сидят мудрые люди, которые разберутся и отпустят невиновных. Таких «верующих», видно, было немало. Я-то, конечно, не только к этому времени, но и никогда в НКВД не верил. Но и я, как и мои окружающие, думал, что массовость террора рождена массовым невежеством исполнителей.

Все это полузнание затрудняло осмысление происходящего, замедляло его. К тому же приходилось думать не о глобальных причинах беды, а о том, не сошлют ли нас самих, останемся ли мы в Ленинграде и на работе.

Когда я говорю: было смертельно опасно, мой читатель конца века, пожалуй, скажет:

— Ага, значит, все-таки побудительной причиной поддержки существующего порядка был страх.

Нет. Могу о себе сказать, что, как и все люди, знаю, что такое страх, но нет, страха как такового я не испытывал. Воевавшие меня поймут, если я скажу, что в атаку на пули идут не для личного, а для общего спасения и, во всяком случае, в состоянии личного умопомрачения; и не тот смел, кто безрасчетно лезет на бруствер. Тот трус и подлец, кто губит другого, чтобы спасти свою собственную шкуру — грозит ли ей что-нибудь или пока еще не грозит, — но тот не трус, кто не создаст преднамеренно опасной для себя ситуации без пользы не только для себя, но и — главное — для других. И не страх, а непонимание происходящего удерживало от осуждения того, что нам называли социализмом.

Ни подвести итоги размышлениям, ни вычислить ориентировочно процент жертв не пришлось: в 1939 г. началась мировая война — пока еще за нашими рубежами, но мы не сомневались, что она дойдет и до нас. Никому из нас, конечно, никогда не приходило в голову, что в этой войне можно стать на сторону врага. Переосмысление нашего собственного террора шло негласно и понемногу, а что немецкий фашизм есть зло, не подлежало никакому сомнению. И что свою страну надо будет защищать, тоже было самоочевидно, что бы в ней ни творилось. Социализм строится не так, как надо, — слишком большой кровью. Но человечеству нужен именно социализм, а фашизм — всемирная беда. С таким багажом мои друзья и сверстники подошли к войне.

Глава первая (1939–1941)

Начинается война

И кровава и длинна,

В лазаретах запах пота

И солдатского сукна.

Трупы, трупы как грибы,

Рядом делают гробы…

Мы не мертвы, мы устали

От походов и пальбы.

На дороге столбовой

Умирает рядовой.

Он, дурак, лежит, рыдает

И не хочет умирать.

Оттого что умирает,

Не успев повоевать.

Он, дурак, не понимает,

Что в такие времена

Счастлив тот, кто умирает,

Не увидев ни хрена.

Мирон Левин (1934)

I

Воспитание мое продолжалось.

В нашем дружеском кругу мы считали, что война с Германией начнется осенью 1941 г. Непосредственных признаков именно такого грядущего конфликта мы не видели, но тучи явно сгущались.

Правда, мы совершенно не представляли себе ту войну, какая на самом деле произошла. Дело в том, что до этого, из года в год, на съездах и приемах выпускников военных училищ Сталин говорил, что мы победим, как тогда говорилось, «малой кровью, могучим ударом». У нас сильная армия, замечательные полководцы, война несомненно будет идти вне нашей территории, сразу будет перенесена на вражескую, и будет быстрой. Конечно, мы не могли не видеть, что Германия захватывает одно за другим европейские государства: захватила Чехословакию, в семнадцать дней покорила Польшу, армия которой считалась хорошей, затем Бельгию и Голландию, менее чем за полтора месяца уничтожила армию Франции, первоклассной мировой державы, — завоевала Грецию, Югославию, фактически присоединила Болгарию, Венгрию и Румынию, почти голыми руками взяла Данию и Норвегию (сводки называли по радио такие знакомые и родные норвежские городки и долины — я ведь вырос в Норвегии). Война нависла над Англией.

вернуться

228

Сейчас, похоже, можно сказать, что репрессиями, так или иначе, было охвачено до 10 % населения. Такую же цифру для репрессированных в 1940 и 1948 гг. в Прибалтике называет, независимо от моих прикидок, и «Энциклопедия Британника».

167
{"b":"197473","o":1}