Продолжение этой истории состоялось через полгода, но я расскажу его здесь. Ерсховича, Шумовского и Гумилева судила не «тройка», а «нормальный» суд, адвокатом был ученик и приятель Я.М.Магазинера Ю.Я.Бурак. После приговора (пять лет — всего ничего!) осужденные получили свидания с родными: Лева Гумилев — с А.А.Ахматовой, Ника — с Роной. Он рассказал ей, что первым вопросом следователя к нему, сразу как его привезли, было:
— Кто вас знает? Кто может за вас поручиться?
Ника назвал Липина. Тогда следователь положил перед ним на стол донос… Липина. Позже, к концу следствия, был и второй его донос — результат моей вполне неудачной откровенности, которая, впрочем, ничего не изменила в деле. Обо всем этом я узнал через Тату Старкову, дружившую с Роной.
Услышав обо всем этом, я задумался над тем, почему Липин предал Нику (и Шумовского), а как потом выяснилось — и Вельковича, но не меня, и пришел к заключению, что в тот момент я имел относительно крепкое положение: вес мои были еще на свободе, а Ника имел положение столь ненадежное, что рассчитывать на спасение в ходе этой кампании ему все равно было нельзя — на него донес бы не Липин, так другой. А у Липина в прошлом было исключение из партии, и им двигал страх. Я тогда не сообразил еще простой вещи: что с момента своего исключения из партии Липин был полностью в руках НКВД, и то, что он делал, вменялось ему в обязанность: он, наверное, даже старался делать только минимум… Гибель Ереховича была все равно предрешена, как и гибель Шумовского, — ведь эпизод с консульством, смертельный в тс годы, был неопровержимым фактом. А Вслькович писал стихи на иврите, это был явный криминал. Но почему он пожалел Мишу Гринберга — зная о его аресте в прошлом?
Пятьдесят лет спустя я узнал и кто посадил Илью Гринберга — Келя Стрешинская.
На Суворовском была скромные адвокатские доходы Лидии Михайловны, Нинина ставка (500 рублей) и мои полторы ставки, тоже рублей 500, может быть и меньше; Ляля стипендии не получала, а была еще домработница Настя — и на душу едва приходилось по 300 рублей. Насте выплачивалось столько-то, и Лидия Михайловна столько-то откладывала на случай все еще возможной высылки в Казахстан, так что мы держались около прожиточного минимума (240–250 р. в то время). Что-то я давал маме, но сколько я мог дать? На Скороходову бывшая наша домработница-украинка приходила изредка помогать — почти за один стол, из любви и уважения к нам; Тата зарабатывала не больше трехсот рублей, Миша — рублей четыреста-пятьсот, но он жил теперь отдельно, рублей полтораста давал на Андрея; Алеша стипендии не получал. Поэтому на Скороходовой на четверых выходило почти вдвое меньше, чем на Суворовском. Мамины сестры, тетя Анюта с больной дочерью на руках и тетя Женя с двумя дочерьми и почти что беглым мужем, тоже были довольно безденежны; семья тети Жени включала еще бабушку, которой не полагалось пенсии. На счастье, помощь появилась с неожиданной стороны.
И помимо материальных вопросов, Миша был плохой опорой. Как шла жизнь на Скороходовой — это было теперь уже мое дело. Алеше не исполнилось еще и двадцати, а Миша был в разгаре своей любовной трагедии. У Евгении Юрьевны был муж — она могла бы его и бросить, но у нее был еще и сын. Поэтому она то появлялась у Миши в Ламоттовском павильоне на несколько дней, то уходила обратно к себе, на Адмиралтейскую набережную. Раз она вошла в мужнюю квартиру и застала картину: за накрытым столом спал, уронив голову вперед, пьяный Орест, а напротив него сидела сложенная из подушек кукла, одетая в ее платье; перед ней был налитый стакан.
А пока она отсутствовала у Ореста, она мерещилась Мише. Приходила к нему, просвечивая, прямо среди бела дня. Стал Мишу навещать психиатр, подшучивал над ним, рассказывал о полученном им письме с таким адресом:
Ленинград Сумашстшей Дом на пряжках[197] Главврачу тов. Псехеатр.
Я курсировал между Суворовским, Скороходовой и Ламоттовским павильоном. Нина находила, что я преувеличиваю мамино тяжелое положение, или что мама сама преувеличивает — ведь ее мама в таком же положении? На мне лежал Скороходовский бюджет, Мишин психоз, Татин психоз, мамин психоз. По крайней мере, я должен бы был этим заниматься.
И вот тут маму стал навещать Михаил Васильевич Черноруцкий — известный в городе терапевт, профессор, заведующий терапевтическим отделением в больнице Эрисмана на Петроградской, а главное, папин одноклассник и приятель. Это не был такой друг, как Лев Васильевич Ошанин или Глеб Никанорович Чсрданцев, — то были друзья ближайшие, гораздо ближе, чем родные. А Михаил Васильевич был именно приятель — супруги Черноруцкие и мои родители были, что называется, «знакомы домами», изредка бывали друг у друга — и только. Но тут он явился в наш опустевший дом и сказал мне, что мы можем на него рассчитывать. Михаил Васильевич, как профессор и заведующий отделением в больнице, зарабатывал довольно хорошо, а вся его семья была — жена да он. Ни мама, ни я тогда не взяли у него денег, но хорошо было знать, что есть такой резерв. А к лету Михаил Васильевич оказал нам просто необыкновенную помощь: он предложил маме работу в качестве библиотекаря-библиографа в Первом медицинском институте — в маминой alma mater, ибо когда-то он был Женским медицинским институтом. И, главное, он уговорил ее поступить на работу — сыновей она не слушала, погруженная в свою парализующую скорбь.
Лето было тревожное, не только внутри страны: без большого шума шла довольно большая война с японцами на границе Монголии, на реке Халхин-Гол. Обороняли союзных нам монголов. В Испании мучительно кончалась гражданская война — в пользу фашизма. Вернувшись в 1939 году в Москву, Михаил Кольцов, наш блестящий журналист, репортажами которого зачитывалась вся страна, был расстрелян. Гитлер беспрепятственно слопал Австрию и Чехословакию. В поражении республиканской Испании большую роль сыграли Англия и Франция, блокировавшие морские пути республиканцев в гораздо большей степени, чем франкистов. Имея в виду, что все мы считали эту войну репетицией большой войны с фашизмом, мы ждали теперь войны уже с меньшей уверенностью в нашем быстром успехе. Казалось все более вероятным, что мы будем воевать не с одной Германией, а со всей Европой[198].
Лидия Михайловна с Ниной уехала в июле в деревню Даймшце Лужского района — там не было ничего интересного, трудная пересадка, пыль. Я навестил ее только раз или два — еще не было отпуска. Но тут я догадался, что пора вырваться хоть ненадолго из Ленинграда — и мы с Ниной уехали на Кавказ. Просто купили билеты в жестком вагоне и уехали, сами не зная куда. В те дни мы очень были друг другу нужны.
До начала второй великой мировой войны оставалось около месяца.
V
Покинув убитых горем матерей, в неведении о судьбе арестованных отцов, мы с моей женой Ниной поехали в Сочи. Город был переполнен отдыхающими; мы не знали, как тут можно снять комнату, во многочисленные санатории у нас не было никакого пути. Но море сияло синевой, вдоль дорог росли экзотические эвкалипты, а нам еще в Ленинграде кто-то посоветовал Аше, местечко к северу от Сочи по дороге на Туапсе. Туда мы и уехали на «мотрисе» — маленьком, странного вида поездочке, вроде тех, что проходили мимо моего окна в Вольске в 1918 году. Нашли «туристскую базу» — нечто вроде летнего общежития, там переночевали, а на другой день пошли гулять вдоль горной речки Шапсуго. Мы увидели наверху над собой, где-то на выступе, белый домик, который нам ужасно понравился. Нина предложила попытать там счастья.
В доме, чистеньком, опрятном внутри и снаружи, окруженном садиком с высокими мальвами, жили старик и старушка (старые, по крайней мере, на наш взгляд). Они приняли нас радушно, сказали, что у них живут дачники, но они съезжают завтра, и — можете ли вы где-нибудь до тех пор переночевать? Мы сказали, что можем, ушли на турбазу, а вернулись на следующий день.