Литмир - Электронная Библиотека
A
A

После каждого занятия, кроме общих лекций, выставлялись баллы, а успевающим студентам полагалось в порядке общественной нагрузки заниматься с отстающими — «подтягивать» их. Я, естественно, занимался с Фалеевой, и тут было еще больше цирка, чем на занятиях с Рифтиным. Лиза не хотела понимать ни слова из моих объяснений, но на каждую мою фразу у нее имелась какая-нибудь оригинальная реплика.

Как-то нам выдали для заполнения очередную анкету, и в ней была графа «семейное положение». Я был старостой и отвечал за заполнение анкет. Но Лиза категорически отказалась заполнять эту графу. Я говорил ей: — Какая тебе разница? Это ж для статистики, напиши, что хочешь; нравится «замужем» — пиши «замужем», нравится «не замужем» — пиши «не замужем». — Бился я с ней верных полтора часа (как человек законопослушный, не хотел допускать и в этой мелочи недоделок), но ничего не добился. Так и подал анкету с пустой графой.

Известны были различные внеинститутские эскапады Лизы. Например, как-то под ночь она влезла на «Медного всадника», другой раз вместе с Наташей Полевой — на какую-то будку (билетерскую, что ли?), стоявшую под колоннадой Казанского собора.

К концу года Лизу все-таки, несмотря на отличную анкету, исключили из ЛИФЛИ. Когда я сообщил об этом намучившемуся с ней Рифтину по телефону, он невольно сказал: «мазл тов!» («слава Богу!»). Это единственное еврейское выражение, слышанное мною от него: Рифтин был в высшей степени русской культуры человек.

На другой год, однако, Лиза вновь появилась в числе студентов ЛИФЛИ — теперь она захотела учиться на китайском отделении, но и его не кончила — вышла замуж[58].

Где-то в конце первого или в начале второго полугодия к нам в группу был принят Ника Ерехович. Ника был сын царского генерала. Поэтому было чрезвычайно удивительно, каким образом ему, да еще уже в середине года, удалось быть зачисленным в студенты ЛИФЛИ. Желание его попасть туда было неслучайным. Ника с малолетства был увлечен египтологией, умел читать египетские иероглифы и, насколько я понимаю, на его зачислении настояла такая в то время persona gratissima как В.В.Струве, с которым — как и с некоторыми другими учеными-специалистами по древности (например, с А.И.Доватуром) Ника давно познакомился именно из-за египтологических и классических интересов. Вероятно, В.В. посочувствовал мальчику, бедствовавшему из-за своего социального происхождения. А его Ника отнюдь не скрывал; постепенно мы узнали, что отец Ники, Петр Николаевич.

Ерехович, был «из простых» — не помню уж точно, но кажется, из солдатских детей — и начинал военную службу чуть ли не писарем; однако, продвигаясь по военно-канцелярской службе, дослужился до коменданта Аничкова дворца и в этой должности получил чин генерал-майора (точно как повар у Сталина). Подобно тому, как служащим дворца после года использования передавались царские сервизы с двуглавым орлом, так же точно было принято, чтобы царствующие особы крестили детей дворцовых служащих, и Ника был крестником Николая II.

Семья Ники осталась в живых при советской власти, но родители его были высланы на Кольский полуостров; в Ленинграде жила и училась в каком-то техникуме его младшая сестра Рона (Вриенна Петровна Ерехович), впоследствии близкая подруга Таты Старковой, о которой еще много будет рассказано ниже. Сам Ника снимал где-то угол, прирабатывая то ли уроками, то ли переводами (он хорошо владел иностранными языками — между прочим, учился английскому на курсах иностранных языков вместе с моей будущей женой Ниной Магазинер, а учили там чрезвычайно хорошо).

Хотя Ника с детства увлекался древним Египтом, однако египтологию нигде не преподавали. Многие древневосточники начинают с увлечения египтологией, но путь туда еще сложнее, чем в ассириологию. Попав к нам, учился Ника прекрасно, и если бы не постоянные бытовые трудности и не то, что его время от времени исключали из института, он, вероятно, нисколько не отставал бы от меня.

Ника Ерехович был небольшого роста, тоненький, с волнистым темно-русым чубом, с необыкновенно приветливым лицом, казавшимся чуть-чуть лукавым из-за чуть-чуть курносого носа и чуть-чуть странным из-за разных глаз — один был светло-карий, а радужка другого была разделена наискосок на зеленую и светло-карюю половины. Одет он был в очень поношенный серый пиджачок и в застиранную клетчатую рубашку, из которой как будто вырос, всегда чистую (может быть, у него их было две, но скорее, он стирал и высушивал все одну и ту же). Беднее некуда. Был он человек дружелюбный и общительный и имел много знакомых старше себя в самых разных кругах. С профессорами был особо почтителен.

Ерехович был старше меня года на два, не меньше, так как долго не мог поступить в высшее учебное заведение.

Первоначальный состав второй группы семитологического цикла — арабской — был чрезвычайно серым: он состоял из четырех провинциальных девочек — Вали, Сони, Дуси и Зины,[59] а возглавлял всю компанию коренастый армянин Мусесов, низколобый, тяжелого сложения, гориллоподобный. К нам его загнала секретарша деканата, — вероятно, по тому признаку, что он был «восточный человек». Мусесов был единственный партийный в нашей группе (да и на всей кафедре, включая преподавателей!), и за глаза мы называли его «наш кворум» или «наш расширенный пленум». Действительно, когда по партийной линии исходило указание что-либо предпринять по партгруппам, Мусесов делал это единолично.

Несколько лучше был первоначальный состав третьей группы, гебраистичсской. Секретарша Зиночка[60] сначала подряд зачисляла туда всех тех евреев, которые не выразили определенного желания учиться на какой-либо другой специальности, но потом ей, видимо, сказали, что надо зачислять и русских, и поэтому в гебраистическую группу попали брат и сестра — Володя и Тата (Клавдия) Старковы.

Володя Старков был юноша с приятным мужественным лицом, сероглазый, весьма неглупый. Но ничто не могло его интересовать меньше, чем древнееврейский язык, и он выдержал его только в течение одного года.

Тату поначалу гебраистика тоже нисколько не занимала, но она осталась, и занималась хорошо. Она, как и большинство других её товарок, была из библиотечного техникума. Тата была румяная, здоровая девушка с нежной кожей, но ее портили тяжелые очки (-23 диоптрии!), носимые с самого раннего детства и продавливавшие ей нос, уж и так немного курносый. Невзрачные волосы, закрученные на затылке в маленький виток, тоже не красили се. Замечательные человеческие ее качества узнались далеко не сразу. Характер она имела прямолинейный до неразумия.

Остальные студенты-гебраисты были два Левина, Стрсшинская и Свидер. Одного из Левиных я по имени не помню — он назывался у нас просто «Старик Левин»: ему было значительно за тридцать, он был лыс и неинтересен. Имел он традиционное еврейское образование — хедер и иешиву и знал древнееврейский хорошо, но в диком, с точки зрения научной семитологии, восточноевропейском (ашкеназском) произношении, и не имел представления ни об истории народа, ни о грамматике языка. Мирон Левин был красивый чернявый мальчик, моложе меня на три года; о его происхождении я ничего не знаю. О семье он никогда не говорил, — видимо, она не вызывала у него положительных эмоций. Попал он на отделение гебраистики по воле Зиночки, — о древнееврейском языке he could not care less[61] и не делал ни малейших усилий, чтобы освоить его. Он был русский поэт, и если ему где надо было учиться, так это на литературном отделении, куда он вскоре и перешел. Поведение его было эксцентричным — он как бы подчеркивал свое полное безразличие к тому, что о нем кто бы то ни было думал. Ему, например, ничего не стоило в ответ на удивившие его слова, сказанные мной, вдруг с размаху сесть прямо на тротуар на людной улице. Поэзия его шла от обэриутов (Олейникова, Заболоцкого, Введенского, Хармса, Шварца), из других поэтов он чтил, пожалуй, более всего — или даже только — Пастернака. И еще Алика Ривина.[62] Мирон был очень низкого мнения о людях, окружавших его; когда я упрекнул его в том, что он никого не уважает, он ответил, что это не так, и что он уважает трех профессоров и трех студентов — из профессоров Франк-Каменецкого, Эйхенбаума и еще не помню кого третьего (Тарле?), а из студентов Выгодского, кажется, Всрховского с литературного отделения и Соню Полякову — с нашего.[63] Других он позволял себе разыгрывать, дразнить, нахально обрывать.

вернуться

58

Весьма своеобычно шла жизнь Лизы в военные годы (она служила в армии) и в послевоенные — но это заслуживает отдельной повести. Она, как и я, всех сверстников пережила

вернуться

59

Судьба одной из них, Вали, была печальна: она вышла замуж за Володю Старкова, ставшего к тому времени моряком. В войну он пропал со своим кораблем без вести, а Валя была сослана в лагерь как «жена врага народа». Соня была исключена из ЛИФЛИ и. может быть, арестована; Дуся и Зина впоследствии преподавали русский у себя на родине.

вернуться

60

Сейчас бы (1983 г.) она на восточный факультет не попала. Как ни ограничивали прием в высшие учебные заведения и 30-е гг., по он был много демократичнее, чем сейчас. Нынче восточный факультет закрыт для всех «очкариков», для всех беспартийных, для всех евреев, для комсомольцев, если они не имеют рекомендации горкома комсомола, почти полностью закрыт для женщин, — и для всех нсблатных вообще (кроме иногородних «целевиков» — но те, конечно, имеют местный иногородний блат, и не малый). Это в ФРГ есть запрет на профессии. У нас — нет

вернуться

61

Ничто не могло интересовать его меньше (англ.).

вернуться

62

Алик Ривин, примерно моего возраста или немного старше, был странным, вероятно душевнобольным человеком и замечательным поэтом, по характеру своего стихотворчеова стоявшим где-то между Мандельштамом и обэриутами. Насколько мне известно, его поэзия никогда не печаталась; может быть, что-то сохранилось в чьей-либо памяти.

Меня познакомил с Аликом Ривиным на улице Мирон Левин; они оба проводили меня домой до Скороходовой, и по дороге Ривин перечислил мне множество моих родных и указал, чем они занимаются, — это было как чудо. Чем он жил — совершенно неясно. Последний раз я встретил его в начале 1941 г. около здания Библиотеки Академии наук; он вылетел со страшным матом из соседнего Института галургии, куда он пытался продать для экспериментов мешок кошек. После этого он зашел в библиотеку, повесил мешок с кошками на крюк в гардеробе и поднялся в читальный зал. В начале войны он явился в ленинградский военкомат, чтобы вступить добровольцем в армию па должность переводчика с румынского, по ему, естественно, было отказано. Умер в блокаду.

К сожалению, в моей памяти из его произведений сохранилось только стихотворение-двустишие:

«Вниз головой, вниз головой,

Грызть кукурузу мостовой» — булыжной, конечно.

И еще начало стихотворения: «Вот лежу я в могиле, Засохлый еврей…» Это. конечно, не дает представления о его оригинальном и замечательном поэтическом творчестве 

вернуться

63

Ко мне, впрочем. Мирон тоже относился хорошо. Однако суровость его оценок меня несколько шокировала. Мы с Мишей Гринбергом были более снисходительны к нашим профессорам. Мы были согласны, что они делятся на три группы: те, которые интересуются только наукой и ничем больше, — к ним мы относили Юшмапова, Крачковского, Франк-Каменецкого и Борисова; те, которые интересуются наукой по-настоящему, но не упускают из виду и жизненных интересов, — сюда мы (не совсем справедливо) относили Рифтина и, с некоторыми колебаниями, Винникова, Мавродина, и те, которые пользуются наукой как булкой с маслом, — сюда мы относили Башинджагяна и все марровское окружение, а также большинство преподавателей по общественным наукам и истории.

Оставьте! Не трогайте! Бросьте

С утра поднялся тарарам,

С утра телефонные гости

Звонили по всем номерам.

Голубчики! Вы им не верьте!

Они ни с того, ни с сего.

Он умер совсем не для смерти

И тлен не коснется его.

(14 апреля 1930 г.: смерть Маяковского).

Стихи Мирона были впервые напечатаны в 1981 г. в Австрии. 

106
{"b":"197473","o":1}