«Голубушка моя дорогая, Людмила Ивановна, да, я был очень болен; только теперь начинаю поправляться. Боюсь, что доктор не пустит меня в пятницу — впрочем, сегодня мне уже гораздо лучше. Кто же посмеет забыть 8-е число?
Ваш Мусинька».
Другу Арсению пишет в подробностях. В сущности — обо всем, что произошло после смерти дорогого «дедушки», Осипа Афанасьевича Петрова:
«Мой милый друг Арсений, не сетуй на меня: с самой весны со мною приключилась какая-то странная болезнь, разыгравшаяся в ноябре настолько сильно, что доктор мой, хорошо знающий меня, приговорил было меня только к 2-м часам жизни. Теперь мне немного лучше, но только немного. Вот и пользуюсь сколько-нибудь сносным состоянием мозга, чтобы побеседовать с тобою…»
* * *
«Странная болезнь», пришедшая после смерти «дедушки» Петрова. Часто Мусоргский называл ее «нервною лихорадкой». Она трепала его с юных лет. Но, видимо, теперь пришло обострение.
Друзья привыкли считать это простым алкоголизмом. Римский-Корсаков и сомневаться не будет, что старый его товарищ погибал от пьянства и белой горячки. Так же думали и Бородин, и Стасов, и Балакирев, и Шестакова. В двадцатом веке один французский врач поставит свой диагноз на основе свидетельств очевидцев: поздняя стадия хронического нефрита[213].
Болезнь почек. От нее может подскакивать кровяное давление. Не отсюда ли те головокружения, которые испытывал Мусоргский, когда ему было за тридцать? Приступы тошноты, — явный признак гипертонического криза. И дрожь, которая возникает при воспалении почек. А при его чрезмерной чуткости, восприимчивости, склонности к художественным потрясениям, он вполне мог и эту дрожь счесть за «нервную лихорадку».
Он уже надолго прилепился к «Малому Ярославцу». Мучило неудержимое желание «проконьячиться». Но это лишь обостряло какую-то скрытую от глаз болезнь. А «провалы» 1877-го, как и прежние, как и будущие, — навешали после нервных потрясений. Когда ты теряешь друзей-единомышленников, которые превращаются просто в приятелей, когда те, кто недавно казался твоим младшим братом, — Римский-Корсаков, потом Голенищев-Кутузов, — прекрасно обходятся без твоего братского присутствия. Когда бывшие товарищи по кружку начинают обсуждать твою музыку, выстраданную, добытую мучительным трудом, через наитие, и подходят к ней с какой-то бездушной «линейкой»: вымеривают, советуют перекроить, урезать, выбросить… А сам ты чувствуешь, что ничегошеньки они не поняли из того, что ты принес показать. И что ты со своей музыкой словно бы и не нужен этому миру. И вот и тот, кто был тебе почти отцом родным, умирает. И ты остаешься совсем один. Сирота в жизни, сирота в творчестве.
Так часто бывает: похоронишь близкого человека, держишься день, девять дней, сорок дней… А после — что-то срывается и ты уже не можешь ничего поделать. «Дедушка» Осип Афанасьевич ушел из жизни 28 февраля. А весной Мусоргского и настигла «странная болезнь», то приотпуская, то схватывая вновь. Он приходил в себя, пытался жить привычной жизнью. Приходил к друзьям, посещал театр, выставки… Потом начиналась лихоманка и он не мог навестить даже «голубушку Людмилу Ивановну». Всё неслось под откос. Можно было попытаться остановить злой недуг своим творчеством. Но иногда не было сил и на него.
Он был один, он был уже серьезно болен, жизнь куда-то проваливалась. И оставалось хвататься за любое общение, где только тебя понимают, будь то «Малоярославец» или гости хозяев.
Девятого августа Людмила Ивановна, с полной убежденностью, где находится главное зло, напишет Стасову: «Жаль Мусоргского, такой он чудесный человек! Ежели бы была какая-нибудь возможность вырвать от Наумова, мне кажется, его бы можно было окончательно спасти».
Но именно у Наумова, точнее — в той компании, которая сопутствовала его месту обитания, спасался от одиночества Мусоргский. Старые товарищи его уже не ценили, не понимали, не хотели понимать. Здесь его привечали. Всякого. И молодым он был интересен.
Валуевы, в доме которых находилась квартира Костюриной и Наумова, были радушными хозяевами. У их детей часто собиралась молодежь. Мусоргский там считался своим человеком. Один из гостей этого дома, Николай Бруни, припомнит: «Всегда тихий, задумчивый, в высшей степени скромный, как бы застенчивый, но удивительно оживающий, когда он, бывало, садился за пьянино и играл нам по нашей просьбе. Помню особенно вечер, когда он во время спектакля после живых картин, окруженный молодежью, сидел, задумавшись, перед пьянино — мы притихли и ждем, и вдруг, полные невыразимой страстности и силы, вырываются чудные звуки, необычайно жизненные, увлекающие, под его мощной рукой. Он играл „Камаринскую“ Глинки. Сильное впечатление его одухотворенной игры сохранилось в моей памяти и посейчас, а прошло уже почти полвека. Мы его окружили, приветствовали, ликовали…»
Другая свидетельница этих встреч, Анна Врубель, сестра знаменитого в будущем художника, а тогда — студента юридического факультета и тоже посетителя дома Валуевых, вспомнит и «необычайно красочное, прямо потрясающее своей силой исполнение своих произведений» Мусоргским и его поразительную скромность.
Для молодых он был совершенно открыт, играть для них готов был часами. Иногда они — целая компания — возвращались поздно из театра, собирались в уютной столовой, искали какую-никакую еду, тихонько — дабы не будить старших — разговаривали. Тут мог появиться и Мусоргский: приветливо улыбается, запахивая халат, подходит к буфету, достает заветный графинчик, наливает рюмку коньяку. Чуть посидев — тихо уходит.
* * *
Рядом с ним бывшие товарищи по «кучке» иногда кажутся детьми, полными сил, большого будущего. Он — больной, измученный недугом и потому — уже мудрый ребенок. Он пытается сосредоточиться на главном.
Аккомпаниаторство, которому он отдавался все чаще, — всегда безвозмездно, — вдруг обретает новую окраску. Сначала — аккомпанемент в нескольких номерах, исполненных певицей Дарьей Леоновой. Потом — все чаще и чаще — он выступает именно с ней.
Дарью Михайловну Леонову сам Глинка считал самородком. О ее контральто говорили: «глубокий виолончельный голос». Автор «Жизни за царя» сам проходил с ней партию Вани. С этой ролью она и дебютирует на сцене, после чего Леонову пригласят в труппу Мариинки. В ней всегда клокотала непонятная сила. В 1858-м она отправится в Европу — выступать и учиться. И снова — Россия, сцена Большого в Москве и Мариинки в Питере. В 1873-м она исполнит партию корчмарки в поставленных сценах из «Бориса»… И снова исчезнет. Сначала будет давать концерты в городах России, потом будет Япония и Америка. На жизненном пути Мусоргского певица появилась вовремя. И с гражданским ее мужем, журналистом Федором Дмитриевичем Гридниным, он быстро сдружится.
Стасов к Дарье Михайловне будет относиться «трудно». Ему казалось, она выжимает из Мусоргского последние силы. Но именно ее дружеское участие подтолкнет его снова к «Хованщине». Дарья Михайловна поет под его изумительный аккомпанемент и помогает, в меру сил.
В июне 1878-го он был приглашен на лето к ней на дачу, в Петергоф. Там пытается снова приняться за «Хованщину». Не то сцена гадания из ненаписанного «Бобыля» перемещается во второе действие, в покои Голицына. Не то это была заново написанная вещь. «Предсказание Марфы-раскольницы» закончено 24 июля. На титуле — посвящение тому, кто в самую трудную минуту жизни пришел на помощь: «Прошу Вас, Дарья Михайловна, принять на память от меня. Модест Мусоргский. 24 Июля 78 г. Петергоф».
Вещь — магическая, заклинательная, с резким призывным возгласом — скачком мелодии вверх в самом ее начале:
Силы потайные, силы великие,
Души, отбывшие в мир неведомый,
К вам взываю!
Вот он, тот самый «мистицизм», с которым он боролся в молодые годы, надеясь избавиться от «ирритации нервов». Здесь и эхо писем Лафатера про способность общения чувствительных душ с душами усопших. Здесь — в словах — и отзвук недавнего романса на стихи А. К. Толстого, моление отлетевшей от мира души: «О, отпусти меня снова, создатель, на землю…»