— Не мене!..
Кандыбу вытолкали из машины возле здания гестапо. Уж это-то здание он хорошо знал!
«Челюсть!» — подумал Кандыба.
Его провели коридором, ввели в подвальную камеру с грубым, покрытым бурыми пятнами топчаном, со свисающими с потолка веревками.
Кандыбу поставили лицом к стене.
Кто-то вошел.
— Повернись!
Кандыба торопливо повернулся.
В дверях стоял унтершарфюрер с большими залысинами. Засунув за ремень большие пальцы, унтершарфюрер смотрел на Кандыбу.
— Раздеть! — приказал унтершарфюрер солдатам.
С Кандыбы сорвали сапоги, платье, белье. Он неуверенно переступил босыми пятками по холодному полу.
— Если насчет челюсти… — забормотал Кандыба.
— Молчать! — сказал унтершарфюрер. — Скажешь все добровольно — останешься жив. Не скажешь — убью.
— Все скажу! — поспешил заверить эсэсовца Кандыба. — Да боже ж мой!
— Молчать! — сказал унтершарфюрер. — Тебя вызывали в разведотдел? К советскому летчику сажали?
Кандыба вытаращил глаза.
— Говори!
Кандыба торопливо отвечал на вопросы. Все рассказывал. Все. Но, видимо, он рассказывал не то, что хотел услышать унтершарфюрер, потому что тот дал знак солдатам, и они приблизились к предателю…
Вой Кандыбы проник сквозь толстую дверь, просочился сквозь стены.
— Изоляция паршивая, — сказал дежурный эсэсовец, услышав этот вой. — Разве это изоляция?
— Да уж… — согласился другой, позевывая. — А чего ты хочешь? Обычный подвал…
Через час Кандыба сказал, что он предупреждал начальника разведки о подозрительном поведении пленного русского летчика, но получил приказ замолчать и никому не сообщил об этом приказе, боясь расправы.
После этого Кандыбу бросили в камеру, и несколько часов он провел взаперти, на холоде, боясь пошевелиться, чтобы не потревожить изуродованное тело.
Изредка он взвизгивал и подвывал. Но визг был слабым…
В семь часов вечера за Кандыбой пришли. Его заставили надеть какое-то подобие халата. Связали ему руки. Вывели во двор. Тут, во дворе, Кандыба увидел кучку немецких офицеров в черных мундирах. Одного Кандыба знал. Это был сам штурмбаннфюрер Раббе. Потом Кандыба заметил виселицу. И сообразил, что его ведут к виселице. Ноги у Кандыбы подвернулись. Он упал бы, но солдаты ловко подхватили Кандыбу под руки, быстро поволокли через двор.
— У-у-у-у… — тихонько выл Кандыба.
Солдаты остановились.
— Что такое? — услышал Кандыба голос одного из офицеров.
— Воняет он, господин штурмбаннфюрер! — злобно откликнулся солдат.
— Кончайте!
— Слушаюсь!..
Кандыбу приволокли к виселице.
— Не мене! — тонко завыл Кандыба, почувствовав, как охватывает шею шершавая петля. — Я скажу!
— Хорек обгаженный! — сквозь зубы процедил солдат.
Кандыба на миг умолк, судорожно соображая, кого еще он может предать, что еще сказать, чтобы избежать гибели.
В этот миг солдаты отступили. Один вышиб из-под ног Кандыбы табурет, второй обхватил туловище предателя, повис на нем и выпустил дергающееся тело лишь после того, как услышал хруст позвонков.
Офицеры приблизились к трупу. Раббе привстал на цыпочки, завернул веко повешенного, опустился, отряхнул перчатку, кивнул.
Итак, один из виновных в гибели группы Гинцлера наказан. По крайней мере есть о чем сообщить в Будапешт. А майор Вольф пожалеет, что не хотел слушать советов и пытался опорочить службу безопасности. Конечно, показания такой личности, как Кандыба, доверия руководству не внушат. Но только в том случае, если останутся единственными…
«Самоуверенный болван! — раздраженно подумал Раббе о начальнике разведки. — Выпустил из рук такого пленного! Прозевали по его милости такой десант!»
Штурмбаннфюрер, ознакомившись с показаниями ксендза Алоиза Тормы, был убежден, что русские забросили в тыл армии не меньше роты парашютистов. Количество взятого у ксендза продовольствия ясно говорило о составе десанта. И вот теперь по милости самоуверенного болвана Вольфа попробуй ликвидировать банду, успевшую уйти из района приземления!..
— Зарыть, — махнул Раббе в сторону виселицы. Он заметил подбегающего дежурного.
— Адъютант командующего просит вас срочно прибыть в штаб! — отрапортовал дежурный. И, помедлив, тихо добавил: — Сообщают, что русские начали наступление на стыке армий…
Серые сумерки разгладили землю, стерли пологие выпуклости холмов, затушевали ложбины, неприметно вобрали в себя далекую железнодорожную насыпь, угрожающий перст кирки, крыши селения, кусты, тропы.
Наступал вечер.
Бунцев снял караул.
Скоро выступать, надо подкрепиться на дорогу.
Они сидели кружком вокруг плаща с припасами, ели, переговаривались.
Когда все решено, о том, что надо будет делать, не толкуют. Незачем. В такие минуты лучше говорить о другом.
Телкин неожиданно для всех прыснул, зажал рот рукой, перегнулся пополам, давясь стонущим смехом.
— Ты чего? — улыбаясь, спросил Бунцев.
— Перестань, — сказала Кротова.
Мате поглаживал усы, не зная, смеяться ему или сохранять серьезность.
— Не мо… гу! — простонал Телкин. — Ей-бо… Ну, не могу!
— Уймись, — сказал Бунцев. — С ума сошел!
Телкин махал рукой, вытирал слезы:
— По… по… погоди!.. Сейчас… Рас… расскажу!
Бунцев подвинул Нине круг сыра, глазами приказал:
— Не сиди, как на похоронах! Ешь!
Девушка подняла и опустила голову. Она не плакала больше, но была молчалива, подавлена, и капитану казалось: Нина сторонится его. А он не хотел, чтобы Нина сторонилась.
Бунцев поймал взгляд Кротовой, но, жалея ее, снова чувствуя себя без вины виноватым, выдержал этот взгляд.
«Не суди! — говорили глаза Бунцева. — Все понимаю! Все! Но „это“ не в моей воле и власти. Не знаю, как „это“ случилось. Я не предаю тебя! Ты мне друг навсегда! Просто, сейчас „это“ не в моей воле и власти».
Радистка отвела взгляд, потянулась за ножом. Капитан догадался, что его признание излишне. Она и так все почувствовала и не судит его, а только горько ей, неимоверно больно и горько, и не надо трогать ее, потому что нельзя в таких случаях помочь и не надо помогать человеку. Он должен справиться сам.
— Передай хлеб, — тихо попросила радистка у Нины, и та вздрогнула и торопливо передала хлеб, все так же не поднимая головы.
Капитан видел, как Нина сжала губы. От нее веяло тревогой. Горем. Бедой.
Бунцев с досадой прикрикнул на штурмана:
— Хватит!
Телкин махал рукой.
— По-го-ди!.. Сейчас!.. Помрете!..
Он по-детски втянул и проглотил слюну, вытер глаза и щеки, опять махнул рукой.
— Я сейчас вспомнил, как из училища на фронт ехали!.. О-о-о, черти полосатые!.. О-о-о!
Смеющаяся физиономия штурмана обезоруживала.
— Ты лучше выскажись и уймись наконец, — посоветовал Бунцев.
— Погоди-и-и!.. Ольга про подрывников говорила, вот я и вспомнил… Понимаешь, с нами в вагоне один солдат ехал… Сапер… О-о-о, матушки родные!
Смех штурмана заразил Мате. Даже не понимая слов, венгр смеялся. Смеялся человеческому веселью. Кротова тоже улыбнулась.
— Дурной, — сказала она.
— Ты погоди! — простонал Телкин. — Оля, погоди!.. Ты только представь: тащимся на сухом пайке, а на станциях бабы молоко продают, лепешки, масло… Стоят, понимаешь, с корчагами… Хоть не выходи! Ведь цены-то какие?!. Спекуляция же!..
— Ну и что? — спросил Бунцев. — Что в этом смешного?
— Погоди!.. Мы, конечно, нашу лейтенантскую зарплату в первый день просадили. Ну, а потом на мыло перешли. Понимаешь, бабы за мылом охотились. И расчет такой — кусок мыла на кувшин масла или на два кувшина молока и пять лепешек… О-о-о, дьяволы!