Стоял перед Москвою не тот высокий ростом и плотный телом Иван, каким видели его недавно, а сутулый, отощавший, с облысевшей желтой головой, с жидкой, вылезшей бороденкой и исступленным взглядом.
Бабы запричитали и заплакали. Мужики растерянно крестились.
Трясущимися руками Иван прижал в груди шапку.
Начал дрожащим голосом. Но, перечисляя обиды и измены, которые он терпит, распалился, голос возвысил.
Объявил, что решил внять просьбам, воротиться на царство, но в Москве жить не будет, а станет двором в Александровской слободе, и то, если согласится народ, чтобы царь, опричь прежних бояр и служилых, окружил себя им самим особо избранными верными людьми.
Из этих опричных людей будет он, царь Иван, сам выбирать бояр, окольничьих, дворецких, казначея, дьяков, приказных людей и мастеров.
Сам же определит города для кормления опричного люда. Людей же таковых надобна тысяча.
Коли согласен народ, согласен и он, Иван, царем быть…
— Согласны! Согласны!
— Делай как ведаешь, батюшка!
— Изменников, коли велишь, сами казним!
— Согласны на опричных!
Так кричала Троицкая площадь, и царь кланялся толпе. Потом выпрямившийся, улыбчивый, сошел с Лобного места, затворился в возке и покинул город.
— Как же это будет? — волновался Василий Никифоров. — Мало обычных бояр да дворян, еще новых наделают? И кем же царь править-то будет? Одними опричниками?
— Зачем? Как ранее…
— Да ведь ныне две земли будут: опричная и земщина… Ай не расслышал? Царь опричными владеет, а земщиной невесть кто…
— Н-да… Главное, куда нас определят.
— Поди, в опричнину.
— А коли в земщину?..
Никто ничего толком не знал, понять не мог. Федоров пошел в Разрядный приказ. Знакомый дьяк в ответ на расспросы развел руками.
— Про печатников ничего не сказано…
— А жалованье царево с кого получать?
— Да покамест не отменили, к нам ходите.
— Это как «покамест»?
— Да так сказалось… Нечто известно, что завтра случится?
Федоров с удивлением смотрел на дьяка.
— Но печатня-то государева!
— Оно так… Однако книги у вас духовные. Митрополиту бы вами ведать.
— А ты знаешь, какие деньги на печатню нужны?. Нешто у митрополита они есть?
— То не мое дело.
— Не твое — так и не толкуй! — рассердился Федоров. — Нынешний митрополит от печатных книг открещивается.
Гневный и расстроенный вернулся Федоров к своим. Сказал о разговоре в приказе товарищам. Василий Никифоров почесал в затылке.
— Так дальше пойдет, подамся-ка я в родимые края…
Настало странное время. Никто печатников не торопил, никто ни о чем не спрашивал. Иван Михайлович Висковатый, коему надлежало наблюдать за печатными книгами, отъехал к царю. Стрелецкий голова Бурмин хоть и выставлял пока стражу к воротам, но грозился вскорости ее снять.
— Никто больше не велит мне робят сюда ставить!
Из Александровой слободы вести приходили одна другой чудней. Царь Иван-де устроил не двор царский, а подобие монастыря. Сам в этом монастыре за игумена, князь Вяземский у него келарь, Малюта Скуратов — пономарь, прочие опричники вроде братии. Царь подымается в полночь и вместе с сыновьями лезет на колокольню, звонит к полуночнице. В четыре часа — к заутрене. Заутреню служит до семи, а в восемь у него уже обедня…
И ходит царь не в царских ризах, а в рясе и черном клобуке.
Вокруг же Александровой слободы, за три версты от царева монастыря, стоит стража и никого не пропускает.
Только в колокола-то царь названивает, а пьет и казнит по-прежнему, да еще девиц насилует привозимых ему, а потом, опозоренных, вешает своими руками…
Жить в Москве становилось страшно.
На улицах появились опричники.
Черные одежды, шапки черного меха, у седельного арчака — собачья голова и метла, под седлом — вороные кони…
По повелению царя между Арбатом и Никитской начали строить первый двор для опричников.
Москва то и дело узнавала: схватили родню князя Горбатого-Шуйского, запытали князя Ряполовского, а там просто ограбили купца, у бронника молодую жену свели, у золотых дел мастера, в земщине оказавшегося, все золотишко отняли, а золотишко-то чужое, на выделку отданное, мастеру в пору вешаться…
Однажды утром проснулись от ружейной пальбы: это царь подступил с дружиной опричников к Москве, осадил усадьбу князей Ростовских, побил княжеских слуг, князей убивает. Вскоре увидели дым: опустошенную усадьбу Иван сжег…
А в мае пришла из Ливонии весть: первый царский воевода, победитель казанцев, немцев, поляков и литовцев князь Курбский бежал из Дерпта в Вольмар, передался королю Сигизмунду-Августу.
Царя измена Курбского убила. Запил мертвую. В порывах бессильного гнева то бранился, то плакал, то принимался с ожесточением пытать близких Курбскому людей.
Иван Федоров ходил растерянный. Нельзя было осудить Курбского за то, что жизнь спасал, но и простить ему измену, переход к католику Сигизмунду тоже нельзя было.
— В скит бы ушел! В скит! — говорил Иван Федоров Петру Мстиславцу.
— Ровно ты не знаешь, что монастырские стены для царя не ограда, — возражал тот. — Эх, Иван…
А Михаил Твердохлебов угрюмо сказал:
— Теперь Ливонию потеряем. Помяни мои слова. Рано ли, поздно ли, а потеряем. Наши воеводы только отсиживаться за стенами горазды. В поле им не воевать…
ГЛАВА VIII
Звонят, звонят колокола московских церквей. Как год, как два, как три года назад. Но кажется: в гуле меди нескончаемая тревога, и глухие удары колоколов падают на город тяжело, как топор на плаху.
Горькое, страшное время переживает Русь! Москва замерла. Меньше народу, чем в прежние годы, толчется на Троицкой площади, нет изобилия товаров в лавках, люди неразговорчивы, торопливы, ходят с оглядочкой, не устраивают пиров, рано запирают ворота, затворяют ставни…
Бывало, до полуночи песни слышны да девичьи визги, а ныне чуть смеркнется тишина, разве только копыта конские бешено простучат по улице, да раздастся стук в чьи-то двери, да отчаянный крик прорежет ночную тьму.
В соседних домах люди поднимают головы с подушек, прикладывают уши к стенам, приникают к щелям ставен. Оцепенев, смотрят, как волокут опричники связанных людей, крестятся…
Господи боже мой! Да что же это? Здесь-то какую измену выискали? С малолетства всех знали, ничего плохого за людьми не водилось… Так пойдет, гляди, завтра и тебя поволокут… Поволокут! Ведь кого только у изверга Малюты Скуратова да зверей Грязных в застенках не побывало!
И ремесленный люд на дыбах вздергивали, и купцов заживо в кипяток окунали, и попам с монахами кости ломали.
Ну, понятно, когда бояр-изменников не щадят. А мастеровой люд — какие изменники? Не изменники они, а страдальцы!
В каждом московском доме, перед каждой иконой возносятся молитвы к богу с просьбой избавить от гонителей, прибрать их.
И уже не без злорадства тайком передают слухи о новых юродствах царя, о казнях в самой Александровой слободе.
Малюта Скуратов волк, ему без чужой крови теперь дня не прожить. Приучил государя к наветам, если не станет их, безумный Ивашка самого Малюту, как барана, освежует. Вот и старается палач! Письма какие-то к боярам от Сигизмунда-Августа сыскал, подсунул царю.
Первым старик конюший Иван Петрович Челяднин поплатился. Царь, помнивший, что Челяднин — виновник гибели Глинских, силой заставил конюшего в царскую одежду облачиться, усадил плачущего на трон, а сам ползал, вопил:
— Пощади, государь! Пощади неразумного Ваньку! Не встану, пока не пощадишь!
Челяднин, не зная куда деваться, и прошамкал:
— Прощаю, прощаю!
Иван вскочил да ножом прямо на престоле и заколол конюшего. И жену Челяднина, старуху, казнил.
Жалеть Челяднина? А что его жалеть? Не по его ли наущению десятки других животом и имением поплатились?
Опричных бояр, казненных царем, тоже жалеть нечего.