В Москву вернулся друг Адашева князь Курбский. Он принят приветливо и отпущен отдыхать в свои ярославские поместья. Перед отъездом Курбский, кажется, виделся с Адашевым наедине.
По слухам, князь Шуйский будет скоро сменен в Ливонии князем Дмитрием Курлетевым. На Шуйского сердятся за Ревель, Курлетеву же, приятелю Адашева, хотят, кажется, предоставить случай доказывать преданность царю не на словах, а на деле.
Ваша милость! Я и мои добрые знакомые в Москве не имеем права, конечно, судить о поступках королей, но я должен написать, что многие наши единоверцы в Московии удивляются тому, что великому князю Ивану так легко отдают Ливонию.
Никто из нас не сомневается, что отпор чудовищу будет дан. Мы также понимаем, что не всегда легко собрать нужные военные силы. Однако если войска еще не собраны, то могут действовать послы!
Мне сообщили, что больше всего царь Иван боится одновременного протеста Швеции, германского императора и короля Польши и Литвы Сигизмунда-Августа.
Решительное представление сих могущественных владык осадило бы московитов и могло бы умерить их аппетиты.
Кстати, сообщаю, ваша милость, что, стремясь поправить торговые дела, царь усиленно подталкивает здешних купцов вести дела с Англией через Студеное море. Для этой цели там устраивается новый город и будут строиться корабли. Кроме того, англичане построили свои дворы в Холмогорах и Вологде, на пути к Москве. Они же обещают царю мастеров для постройки морских кораблей, которые могли бы плавать из Риги и Ревеля в Лондон.
Осуществление подобных планов подорвало бы и Швецию, и германского императора, и Польшу. В Москве отдают себе ясный отчет в этом. Отдают ли себе отчет в этом у нас на родине?
Я молю бога, ваша милость, чтобы он заставил государственных мужей всех стран истинной веры прозреть и положить конец хозяйничанию Ивана на побережье Ливонии.
Пусть не думают у нас, что Иван столь силен, как может показаться благодаря нынешним успехам русских.
По моим сведениям, в Ливонии не более пятнадцати тысяч ратников.
Подорванная торговля дает себя знать. Иноземные товары стали в Московии редкостью. Многие купцы разорились. Подорожало все, даже хлеб. Новгородцы, псковичи да, впрочем, и купцы других городов, всегда имевшие дело с Ливонией, ропщут. Из мастеровых людей загружены работой лишь те, кто работает на войну. Литцы, седельники, шорники, пороховщики, копейщики, бронники и им подобные. Остальным весьма туго.
Жалкое подобие штанбы, которое здесь учредили, давно ничего не выпускает все по той же причине военных действий, расходов на войну и прерванной торговли.
Достать в Москве бумагу почти невозможно. Ее продают чуть ли не тайком и втридорога.
Я не хочу вас обманывать, ваша милость. Конечно, общий дух москвитян нельзя назвать унылым. Сообщения о победах поддерживают людей, внушают им надежду на скорое и благополучное окончание войны, на улучшение жизни.
Но коль скоро война затянется, коль скоро русские начнут терпеть поражения или хотя бы сражаться с переменным успехом, обстановка накалится.
Скажутся потери, неоправданные и неокупающиеся затраты, застой в торговых делах.
Если крымский хан соберется с силами, то положение великого князя станет плачевным.
Дай-то бог, чтобы это случилось побыстрее!
В заключение, ваша милость, вынужден опять просить у вас денег. При теперешней московской дороговизне они особенно нужны. Я полагаю, что каких-нибудь сто талеров не представят для вас большого расхода, мне же они позволят поддерживать нужные связи.
Молю бога продлить ваши драгоценные годы!
Ваш покорнейший слуга…»
ГЛАВА V
Печатня не работала. Маруша Нефедьев, ссылаясь на немочи, упросил митрополита отпустить его на покой. Уехал в подмосковную деревеньку и в Москве показывался редко. Никифора Тарасова тоже отпустили обратно в Киев. Дьякон Карп умер. Из печатников остались только Иван Федоров, Андроник Тимофеев да Васюк Никифоров.
Сидели, писали книги, выверяли тексты евангелий и задуманного печатью Апостола, получив от митрополита и Адашева многие рукописи, а также греческие и немецкие книги. Ждали, может, что-нибудь изменится?
Ничего не менялось.
Рассказы Ларьки о творимом в Ливонии вселяли ужас. Добро бы одни татары да черемиса мучали и убивали! Нет, и свои, христиане, русские, тоже недоброе творили.
— А ты какой войну представлял? — с досадой спросил Ларька в ответ на недоумение Ивана Федорова. — Мы-то еще по-божески… Дорвись немцы до нашей земли, еще не то сотворили бы.
Ларька побыл в Москве недолго — спешил в свои деревни: собрать подати, приглядеть за хозяйством, привести еще десяток ратников.
Михаил Твердохлебов, поругиваясь, взялся за торг с англичанами.
Готовился по первому снегу ехать в Холмогоры.
Осень выпала дождливая, непролазная, долгая. Ливень сменялся дождичком, дождичек — ливнем.
Мокрые бабы ползали в огородах, пытаясь быстрей управиться с овощами.
Бегая босиком, прихворнул Ванятка. Пылал, метался. Иван Федоров через Эверфельда сговорил немецкого лекаря, старого Николая Любчанина, отворить парнишке кровь. Лекарь кровь отворять не стал, дал каких-то порошков. Ванятке полегчало.
Сидя теперь дома, Иван Федоров внимательней присматривался к сыну. Лицо мальчика с годами все более напоминало лицо Ирины. Это и волновало и тревожило. Девичья краса парню ни к чему, да и характер бабий, чувствовавшийся в Ванятке, добра не сулил.
Может, оттого, что был слабоват, может, оттого, что соседи по-прежнему косились на Федорова, Ванятка мало дружил со сверстниками. Часто сидел в избе один, предавался мечтаниям, но к письму и книгам любопытства не проявлял. Грамота давалась ему туго. Писал коряво, чужими языками не интересовался. Это сердило Ивана Федорова. Он выговаривал сыну, наказывал его. Случалось, бивал. Ванятка крепился, терпел, но в конце концов разражался плачем. Не столько от боли, сколько от обиды.
Ивана Федорова начинали мучать угрызения совести. Единственного сына, сироту, ласки не знающего, необихоженного, как чужого шуганул… Эх!
Подходил, неумело гладил русую головенку, похлопывал парнишку по вздрагивающей, спине.
— Ладно уж… Не серчай на батю…
Нет, не задалась ему жизнь!
Неизвестно уж, случится ли в ней вёдро, или так и пойдет она с дождичка на ливень, как нынешняя осень…
Как-то Иван Федоров навестил Маврикия. Справился о здоровье митрополита. Похоже, на последней службе в соборе, как патриаршу грамоту читали, митрополиту Макарию совсем худо было.
— Болеет, болеет, — подтвердил Маврикий. Постарел дюже… Да еще и новости худые.
И шепотком довел, что войска в Ливонии после побед испытали и горечь поражений.
— Гермейстер-то Фирстенберг собрал деньгу, нанял солдатишек. Напали на наших. Город Ринген взяли. Голову тамошнего Игнатьева на кол посадили. Остальных посекли. Хотя и невелика победа — наших всего девять десятков стрельцов было, — да нескладно. И, кроме Рингена, городишки тронули немцы… в Псковщину зашли. Там бесчинствуют.
— А чего ж Курлетев?
— Помощи просит. Государь гневается. Послал к нему рати из Пскова и Шелонской пятины, по велел сказать, чтоб умел своими воями управляться.
— Это ты меня не обрадовал… Про печатню тоже, поди, ничего хорошего не молвишь?
— Не молвлю.
— Так…
Год кончился. Начался новый. Государь опять напустил на ливонцев татар, черемисов и пятигорских черкесов под командой князя Микулинского-Пункова. Князь прошел до самой Риги, опять зорил жителей Ливонии, но никаких городов не взял, крепостей не захватил.
Рыцари плакались перед чужими дворами, просили помочь избавиться от нашествия.
С весны в Москву опять зачастили посольства. Первым появился литовский посол Тышкевич. С литовцами ждали разговора о границах, о Смоленске, Полоцке и Киеве и готовились, боясь татар, уступить. Но Тышкевич завел речь о Ливонии, и переговоры с ним прекратили.