А еще меньше служилых людишек царевых жаль.
Сами, сами на других клеветали, сами других лжой обносили, сами царю во всем потакали — вот им и казнь!
О господи! Да хоть бы царь их всех там казнил, всем головы посек да и сам бы в той крови поскорей захлебнулся!
А так и станется! Не иначе! Потому что в волчиной стае дружба коротка. Поди, что Малюта, что Грязные, что прочая опричная сволочь по ночам спать не могут. Трясутся, поди, как бы кто с доносом не опередил. Не иначе! Стало быть, друг друга и пожрут!
Вот только приведет ли господь дожить до сей светлой минуты?
А колокола звонят тревожно, тоскливо, и глухие удары их падают на город тяжело-тяжело…
***
На глазах Ивана Федорова сбывались худшие предсказания Алексея Адашева. Беззащитная Ливония стала причиной раздора между царем Иваном, Польшей, Литвой и Швецией.
Испуганные поражениями, ревельцы присягнули королю шведов Эрику, а ливонские рыцари решили, что дальнейшее существование ордена невозможно, сложили с себя духовные звания и отдались под защиту Сигизмунда-Августа.
Королевским наместником Ливонии стал литовский гетман Радзивилл.
Бывшего гермейстера Гергарда Кетлера он объявил наследственным князем Курляндии.
Войне не виделось теперь конца. Царь упорствовал, не хотел слышать о перемирии, отверг литовские предложения уступить левый берег Двины в обмен на Полоцк. А чтобы обезопасить себя от шведов, сговаривался со шведским королем Эриком о женитьбе на жене заточенного в темницу Эрикова брата Иоанна.
Польского же посла кинул в тюрьму…
Прав был и Маврикий, ушедший в монастырь на Соловки: царь рассорился с духовенством, с духовными пастырями народа.
Митрополит Афанасий, не выдержав бесчинств царя и не желая потакать им, сказался больным, ушел на покой.
Глуп был, скудоумен, но и у него, видно, совесть живой оставалась.
Никто из архиепископов ставиться в митрополиты не желал. Силой принудил царь принять митрополичий параманд казанского владыку Германа, но тот посмел возражать против новой женитьбы Ивана, и Германа прогнали. Пихнули ночью в возок и свезли с митрополичьего двора неизвестно куда.
Теперь митрополитом соловецкий игумен Филипп. Долго не поддавался уговорам, но решился, наконец, получив обещание царя прилежать церкви.
Однако все идет по-прежнему, и Филипп с государем не в ладах тоже.
Что будет с Филиппом, неизвестно. Хорошего не жди!
Хорошего вообще ждать неоткуда.
За введенные в Апостоле новшества вся боярская Москва и многие из священников на Федорова злобствуют. Акиндин слюной брызжет, кричит повсюду, что Федоров непотребство совершил, на святое-де писание наскокал!
Неучи всегда злобны. Им же ничего, кроме злобы, не остается! Одна жадность в сердцах у них, одна мыслишка в тупых головах: своего не потерять, мзду получить. А на царство божие, на то, что все должны словом божьим проникнуться, братьями стать и достоянием поделиться, на это дуракам мздоимцам наплевать…
Но не будет по-ихнему! Пусть кричат и злобствуют! Вопли их заглохнут, а книги Федорова, для всех людей предназначенные, останутся!
Останутся!
Только вот опять с печатью трудно стало… После Апостола выпустили всего две книги: Часовник да Евангелие, и то мук натерпелись.
Часовник (нет книги нужнее для служб церковных!) сперва для купцов Строгановых, на их деньги печатать пришлось. Купцы торопили и править книгу не дали. Только после начала ее печатания и от царя деньги и бумагу выдали. Тут уж Федоров текст выправил… Но вот уж сколько времени опять ни денег, ни бумаги нет. Царь, похоже, вовсе о книгах забыл, а митрополит Филипп недоволен Федоровым.
Сердится, что в Часовнике, для царя деланном, Иван Федоров по-своему молитвы напечатал. Что со старой бессмыслицей не посчитался, очистил молитвы от неверных выражении и иноземных слов.
Эх, митрополит, митрополит! Где же глаза твои, Филиппе?
Что ж, если всюду в рукописях писцы не думая пишут: «разбойничье покаяние рай окраде», так и мне за ними вслед глупость печатать?
«Окраде» — значит «обмануло»… А в греческих книгах тут иное слово стоит, означающее «отверзло», «отворило».
Эх, невежество!
И во всех других случаях печатный Часовник правильней рукописных, сердись ты или не сердись, Филипп!
Но что делать? Как жить?
Опять царь митрополита, на опричнину ополчающегося, прогонит — еще одно неугодное богу дело свершится.
Митрополит власть над царем возьмет — на Федорова за книжные новшества гонения обрушатся…
Да и не мирится душа с тем, что творится на русской земле.
Было: мечтал, что единодержавный владыка положит конец боярским бесчинствам, станет жаловать всех по службе и рвению, утвердит божеские заповеди любви и братства по всей земле.
Для того в Часовнике и слова молитвы изменил. Вместо «Спаси, господи, люди своя… победы царем нашим на супротивные даруй» выкинул слова «царем нашим» и напечатал: «победы благоверному царю нашему». Ибо един должен быть государь у православных, утверждающий истины учения Христова!
Да, верил в Ивана…
А что вышло? Кругом кабала, новые дворянские поборы не лучше боярских, и воина идет, и кровь невинных льется.
Вон и Михаила Твердохлебова взяли к Малюте. Пытали, казнили, а все добро растащили.
Донес на Твердохлебова красноносый пьянчуга Акиндин. Это Федоров знал точно от знакомого подьячего. Наплел Акиндин, что Твердохлебов какие-то письма в Литву и Польшу писал. За такую заслугу Акиндин ныне часть имущества твердохлебовского получил. Вскоре стало ведомо через того же подьячего: письма писал вовсе не Твердохлебов, а немец Ганс Краббе, тот, что с Литейного двора Федорова когда-то гонял… Краббе выслали: иноземцев не казнят, а Акиндин живет себе, с опричниками пирует.
Страшно стало жить на Москве. Страшно и стыдно.
Нельзя оправдать злодеяния царя, нельзя оправдать опричнину, и подлым себя чувствуешь, боясь сказать то, что думаешь.
Как-то Петр Тимофеев, сидя у Федорова, поглаживая одну из старых досок с вырезанной на ней заставкой, сказал:
— Уеду я.
Федоров уставился на Петра непонимающим взглядом.
— Уеду! — повторил тот, откладывая доску. — Не могу я тут больше…
— Да как же? Куда?
— Куда-нибудь… Нехорошо в Москве.
— И печатать бросишь?
— Не в одной Москве печатают.
— Истинные, святые книги только мы!
— Найдутся везде христиане… Помогут…
— Пустое молвил! У кого на печатню денег достанет? Царь еле набрал! И то сколько лет возились!.. Нельзя нам дело покидать, Петр! Надо терпеть и трудиться.
Попытки отговорить Петра ни к чему не приводили.
— В Литве и Польше сыщутся богатые православные князья, — спокойно отвечал Тимофеев. — Примут мастера с радостью… Вот хотя бы гетман литовский Ходкевич. Сам знаешь: он царю писал, просил дать печатников…
— Печатников просил, а с царем воюет?!
— А царь — христианин?
Петр Тимофеев спросил об этом с неожиданной жестокостью и прямотой, и Федоров смешался, не смог ответить…
— Царь нарушил все заповеди божеские! — с внезапной горячностью продолжал Петр. — Три раза женился. Пьянствует. Скоморошествует. Насилует девиц. Убивает без суда… Христианин! Он сошел с ума! Он издевается над самой верой, над церковью!.. А попы суеверны и тупы. Мы им не нужны! Погоди, они еще доберутся до наших книг. Еще будут их жечь!.. Нет, я уеду.
Иван Федоров с тоской ждал отъезда товарища. Покинет Петр Москву вовсе не с кем душу отвести будет…
Трудно решить: прав Петр или нет? Что царь безумен, что священники темны и злобны, правда. Но хорошо ли долгу изменить? Хорошо ли покинуть налаженное дело из одного страха? Может быть, перетерпится, обойдется?
— Сколько ты уже терпишь? — возражал Петр. — Всю жизнь ты ждешь и терпишь. Живешь чужой милостью. А разве царь и митрополит создали печатные книги? Ты, да я, да другие печатники. Зачем же уповать на чью-то милость в проповеди слова божьего?.. Не дают проповедовать — не смиряйся, не вымаливай на коленях права на проповедь. Сам иди и вещай людям истины! Или робеешь?