— «Амалик, Амалик, тур инц баналик!»[92] — и, взяв ключ и корзиночку помидоров из рук тоненькой девочки с глазами, как вишни, он шел к себе в комнату.
«У него всегда был в кармане маленький кулечек черешен, которые он ел во время работы, — рассказывала Амалик дочери композитора. — Он угощал нас то черешнями, то виноградом. Вместе с помидорами и серым хлебом виноград был главным его питанием».
С наступлением осени Спендиаров снова взялся за оркестровку «Алмаст». Работа шла быстро и успешно. Посетившее его вдохновение не покидало композитора. Похудевший, но все такой же окрыленный, он время от времени выходил на террасу и подолгу, прищурившись и откинувшись немного назад, любовался открывающимся перед ним пейзажем.
Однажды он заметил у перил веранды белокурую женщину. Она делала набросок Арарата.
«Я услышала шаги и, обернувшись, увидела небольшого человека в выцветшем пальто с поднятым воротником и в очках, — рассказывала она впоследствии. — После нескольких секунд молчания он обратился ко мне: «Простите, что я сам с вами знакомлюсь, но я вижу — вы артистка, и мне интересно, какой вы национальности». Я ответила: «Армянка из Константинополя». Тут подошел ко мне мой мальчик и сказал: «Мама, я потерял карандашик». Незнакомец вынул из кармана маленький-маленький, остро отточенный карандашик и дал его моему ребенку. Он был так ласков с ним.
В разговоре выяснилось, что он из Крыма, что у него шестеро детей. Потом он сказал совсем невзначай: «А я музыкант и здесь работаю…»
«Была осень. Пестрели деревья — желтые и красные, — продолжала свой рассказ пианистка А. Месропян, стоя у перил веранды епископского дома. — Вот так шумела Зангу. Он сказал: «Слышите этот игум? Не напоминает ли он вам журчание воды в музыке Листа?»
Опершись на перила, мы любовались видом. Он показал мне Сардарский сад по ту сторону реки и дорогу на Эчмиадзин, по которой двигался караван навьюченных осликов.
Все на веранде было так же, как сейчас. Эта зеленая деревянная тахта стояла налево у двери.
Потом он повел меня в свою комнату. Она была залита солнцем. В углу стояла коричневая фисгармония, около нее — большой круглый желтый стол, на котором лежали кипы рукописей и скрипка в черном футляре. Была еще в комнате узкая кровать и половинка ломберного стола, придвинутая к окну.
— Окно это каждую минуту дает мне счастье: разнообразные моменты освещения великолепного Масиса, — восторженно сказал мой новый знакомый. — Как часто он меняет цвет!
Он сел за фисгармонию и сыграл начало двухголосной фуги Баха и «Ларго» Генделя. Педаль стучала, и он все время извинялся. А мне хотелось це-"ловать его руки, потому что я поняла, что передо; мной большой музыкант!
— Что это за рукопись? — спросила я его.
— Это мои сочинения — партитура оперы, которую я сейчас оркеструю, и недавно написанные «Этюды»…
Я сказала ему, как я счастлива, что встретилась с ним».
Время шло. Заканчивалась работа по оркестровке второго акта «Алмаст». Каждый вечер, передавая ключ от своей комнаты маленькой Амалик, Спендиаров напевал ей второй куплет придуманной им песенки:
— «Амалик, Амалик, ар кез баналик…»[93]
В последний раз дети услышали его ласковый голос 14 октября (1925 года), когда, поставив эту дату на четвертом листе партитуры третьего акта, он унес с собой рукописи и скрипку.
Начались ежедневные спуски в консерваторию и подъемы на Конд. Комья грязи, прилипавшие к калошам, затрудняли шаг композитора и без того медленный из-за поразившей его ноги болезни. Увлеченный репетициями «Эриванских этюдов», во время которых, по словам Тиграна Мартиросяна, тут же на пультах создавалась партитура, композитор забывал о боли. Но однажды, выйдя из консерватории в сопровождении виолончелиста А. Айвазяна[94] и его жены, он сказал совсем обычным голосом: «А мне на Конд, но я не в силах идти».
Молодые супруги жили неподалеку. Они сказали: «Пойдемте к нам», — и увели с собой больного композитора. Навещая отца в их крохотной комнатке, еле вмещавшей предоставленную Александру Афанасьевичу тахту, дочь Спендиарова видела, как красавица Нина Айвазян, стоя перед Александром Афанасьевичем на коленях, заботливо обмывала его ноги.
На первом публичном исполнении «Эриванских этюдов» композитор дирижировал в калоше, привязанной тесемкой к забинтованной ноге.
Зал Дома культуры был переполнен. Спендиаров выступал во втором отделении. Как вспоминают супруги Ширмазан, не пропускавшие ни одного консерваторского вечера, в продолжение всего первого отделения в зале слышались возгласы ревностных почитательниц Александра Афанасьевича: «Кора нам![95] Спендиарову придется дирижировать таким! оркестром? Кар данаков кмортен![96] Они ведь играют, как мертвые!» И надо было видеть лица этих эриванок, когда при первых звуках «Энзели» выражение озабоченности сменилось на них страстной увлеченностью.
«Как только началась танцевальная часть «Энзели», потухло электричество, — рассказывал флейтист Варткез Хачатурян. — На секунду Александр Афанасьевич опустил палочку, но оркестр продолжал играть, и он дирижировал в темноте. Как мы играли, я не знаю. Мы были в состоянии экстаза и, подчинившись его воле, творили вместе с ним. На последних тактах «Энзели» зажегся свет».
Молодежь ринулась было к эстраде, но, обернувшись к оркестру, Спендиаров снова поднял дирижерскую палочку. Его пластический жест был обращен теперь к Татулу Алтуняну, который исполнял соло гобоя, не спуская глаз со своего учителя. Мечтательное соло «Гиджаса» сменилось жизнерадостным тутти. Оно замолкло как-то внезапно. Раздался шквал рукоплесканий. Спендиаров стоял неподвижно. Озадаченная. публика, наконец, замолкла. Тогда, указывая широким жестом на поднявшихся по его указанию музыкантов, композитор сказал:
— Товарищи, своим успехом я обязан молодому консерваторскому оркестру и в знак глубокой признательности за его работу на репетициях и на концерте освящаю ему свое первое написанное в Армении сочинение.
Юбилей
Панораме старой Эривани придавал особый колорит бирюзовый купол «Гёй-мечети», окруженной шарообразными кронами столетних чинар. Красота самого здания и торжественная тишина, царившая в его дворе, привлекали к себе многих романтически настроенных строителей новой жизни. Любуясь кружевным орнаментом и красочными сочетаниями стекол в амбразурах окон, они вели здесь долгие беседы.
«Академия» — так прозвали место своих сборищ поэты, музыканты, художники, актеры, которым благодарное поколение воздвигает теперь величественные памятники. В потертой одежде и стоптанных башмаках они сидели на каменных скамьях у переливчатой воды плоского бассейна и попивали чай, приносимый им из чайханы ловким, как фокусник, персом Али.
Здесь бывали Аветик Исаакян, Романос Меликян, Дереник Демирчян.
Егише Чаренц. Стоя у самой воды, отражающей его тщедушную фигуру, поэт читал свои великолепные стихи. Всегда возбужденный, живой как ртуть, он напоминал крючковатым носом и развевающимися концами рваного шарфа горную птицу, готовую к полету.
Вместе с Мартиросом Сергеевичем Сарьяном приходил главный архитектор Армении Александр Иванович Таманян. Он держал себя незаметно, говорил очень мало. Но каждое его слово, произнесенное тихим, скрипучим голосом, заставляло умолкнуть самых красноречивых — в благоговении перед картинами новой Эривани, которые он рисовал в их воображении.
Упругой походкой, высоко взмахивая на ходу тростью, приближался к месту сборища Александр Афанасьевич Спендиаров.
Композитор был всегда чем-нибудь захвачен, причем предметы его увлечения принадлежали к самым далеким друг от друга участкам эриванской жизни! Так, посвятив членов «Академии» в свои широкие планы создания Армянского музыкального издательства, он начинал настойчиво призывать их в Общество друзей беспризорных детей, в деятельности которого принимал горячее участие. Он говорил об армянской песне, о том, что отныне посвятил ей свое творчество, о восточной музыке, восточном оркестре, а с начала 1926 года — о музыкальном оформлении спектакля «Отелло», порученном ему дирекцией драматического театра.