Почти во всех воспоминаниях современников упоминается об увлечении композитора этой работой. «Он приходил на каждую репетицию, — рассказывал режиссер театра Леон Калантар, — менял свою музыку, приспособляя ее к действию, давал советы режиссеру, делал замечания актерам, а когда пьеса пошла, забыв, что это не оперный, а драматический спектакль, спрашивал знакомых: «Вы уже слышали «Отелло»?»
«Становилось темно, и мы шли в кафе-молочную «Налбанд», — вспоминала скульптор Ара Саркисян, посвятившая дочь композитора в романтическую жизнь уже не существующей «Академии». — Здесь продолжались показы карикатур, чтение памфлетов и проникновенные беседы».
«Помню, меня поразили слова Спендиарова, когда, еще не знакомый с ним, я сидел за соседним столиком в кафе «Налбанд», — рассказывал журналист Эдуард Ходжик. — Продолжая какой-то разговор, он сказал своим собеседникам: «К сожалению, я поздно познакомился с песнями Комитаса. Если бы я узнал их раньше, я бы многое в них почерпнул». Он ел мацун и задумчиво смотрел на дверь, встречавшую приветливым звоном каждого входящего посетителя, затем он вытер губы носовым платком и добавил фразу, которая вознесла его в моих глазах на неизмеримую высоту: «Ничего, зато теперь я у него учусь».
На заседаниях Института наук и искусств, комиссии по постройке Народного дома и других собраниях, посвященных вопросам развития культурной жизни Армении, присутствовали все те же члены «Академии».
Все они были осведомлены о том, что летом 1926 года исполняется двадцатипятилетие композиторской деятельности Александра Афанасьевича, началом которой он считал первое публичное исполнение «Концертной увертюры». Спендиаров сообщил об этом просто, в дружеской беседе, но «академики» придали его словам общественное значение и стали обсуждать организацию юбилейных торжеств.
Решено было отложить празднование юбилея до будущего концертного сезона.
Александр Афанасьевич не выходил из состояния окрыленности. «Лав мацун! Лав дзу! Нафти! На-а-1>ти-и!»[97] — кричали по утрам разносчики под окнами первого в Эривани нового дома, еще покрытого лесами, по которым Александру Афанасьевичу приходилось взбираться в свою квартиру. Накинув плед, Спендиаров выходил на балкон. Улыбающийся, светлый под лучами мартовского солнца, он наслаждался видом конусообразных вершин, подернутых розовой дымкой.
Счастлив и многолик был его юбилейный год!
Апрель застал Александра Афанасьевича в Тифлисе. Там состоялся его авторский концерт — первый после 1916 года, когда встреча с Ованесом Туманяном повернула творчество композитора на путь непосредственного служения Армении.
Наполнившая зал армянская публика приветствовала его теперь как народного героя, посвятившего свою жизнь возрождающейся стране.
Сидя в ложе верхнего яруса, дочь композитора видела, как при последних звуках музыки с галерки полетели десятки маленьких венков. Они падали к его ногам, разрастаясь в груду.
Когда в сопровождении друзей и коллег композитор вышел из театра, какие-то люди подхватили его на руки и усадили в фаэтон. Не успел он сказать кучеру, что, собственно, ехать ему некуда, потому что он живет здесь же за углом, как к нему снова протянулись десятки рук, и он оказался на плечах учеников армянской школы. Дети понесли его по Головинскому проспекту, распевая марш из оперы «Алмаст».
Через несколько дней он уже был в Судаке.
Подойдя к каменной стене, за которой трепетали серебристые тополя, он открыл чугунную калитку и, минуя обсаженную миртом аллею, стал медленно подниматься по прогнившим ступеням лестницы.
В неведении о приближении Александра Афанасьевича сидело за стеклами террасы его многочисленное семейство. Вот Варвара Леонидовна в своей всегдашней горделивой позе, скрадывающей второй подбородок, так изменивший ее когда-то прекрасный профиль. Вот белый чепец тещи Елизаветы Александровны, восседающей в кресле спиной к стеклам. Вот морщинистая Эльвина Ивановна. Редко выкраивая себе минуты досуга, она пьет кофе с каким-то благоговением, медленно закусывая кусочками хлеба и обратив глаза к саду. Вот дети. Лесеньке[98] уже подстригли кудри, зато на худенькой спинке Мирочки болтаются две длинные каштановые косички. Александр Афанасьевич нетерпеливо постучал в дверь, и тотчас же начался радостный переполох. Домашние окружили его любовью и заботой, по которым, сам того не сознавая, он стосковался за эти годы разлуки.
Ему устроили ванну, его одели в аккуратно заштопанный костюм и, усадив за стол, напоили кофе с домашними лепешками. За обедом попотчевали его любимой рыбой — барабулькой. К ужину подали тарань и редиску из собственного огорода.
«Вот уже неделя, как я в Крыму, — писал он 12 мая 1926 года своему бакинскому знакомому П.М. Кара-Мурзе. — Усиленно питаюсь, пока отдыхаю, после эриванской студенческой… жизни чувствую себя особенно приятно в семейной обстановке…»
Казалось, никогда более не опустеет рабочая комната Александра Афанасьевича и не умолкнут его шаги, то отчетливые, если он ступал по линолеуму, то заглушаемые мягким ковром.
Когда он снова приступил к оркестровке оперы, его сосредоточенной работе не мешало ни тихое посапывание Мирочки, готовящей ему «сюрприз» к юбилею, ни настойчивые пальцы Марины: рисуя портрет отца, она поворачивала его вдохновенную голову в необходимом ей направлении.
Накануне семейного празднования юбилея, строенного в день рождения старшего сына Тасеньки, Александр Афанасьевич покорно подставил голову дочери Ляле, которая, держа его за ухо, аккуратно подстригла ему затылок. Попав затем во власть Эльвины Ивановны, он в утро празднования юбилея появился на террасе в обновленном ею пикейном костюме, белом и свежем. Дети встретили его бурными поздравлениями. Они вручили ему подарки, после чего Таня и Лесенька прочли свои стихи, в которых каждый из них, соответственно возрасту и воображению, рисовал его творческий путь.
К пятичасовому чаю потянулись к Спендиарову суданские старожилы, сохранившие вместе с воспоминаниями о начале его композиторской деятельности старый загар и старые моды. Вечером состоялся домашний концерт.
А спустя несколько дней композитор уже ехал в Эривань. Заложив руки с тростью за спину, он бродил по палубе и созерцал море, на котором пароход оставлял быстро исчезающую полосу. Продолжалось это день, два… На третий его окружили со всех сторон пассажиры армяне. Они отвлекли его от грустных мыслей расспросами о его жизни в Эривани, на которые он отвечал с готовностью, посвящая их в музыкальную жизнь Армении и обещая им — молодым и полным сил — ее близкий расцвет. «У нас будет свое музыкальное издательство — говорил он, загоревшись юношеским румянцем. — Своя опера! Своя филармония!» Размахивая в пылу увлечения тростью, он рассказывал о молодых армянских композиторах, о неустанно растущем консерваторском оркестре и, раз сев на своего любимого конька, не сходим с него до самого Батума,
Душевный подъем не оставлял композитора в течение всей подготовки к юбилейным концертам. Каждый оркестрант, даже самый юный, расценивался им на вес золота. Чувство необычайного единения с воспитанной им молодежью заставляло его тут же на репетициях обращаться к ней за советами, подобно своему великому учителю, находившему в беседах с учениками разрешение творческих сомнений[99].
Имя Римского-Корсакова беспрестанно упоминалось теперь в расцветшем розовыми астрами дворе мечети и в кафе «Налбанд», где с наступлением темноты собирались «академики».
Рассказывая о годах своего учения, Александр Афанасьевич все чаще переходил к теме о воспитании молодежи искусством, причем приводил в пример быструю эволюцию своего оркестра и «поразительную метаморфозу», происшедшую с «уличными мальчишками» за два года их обучения в «Пионероркестре».
«После посещения композитором народного празднества на Севанском острове встречи в кафе «Налбанд» происходили под девизом «Севан», — пишет в своих воспоминаниях поэт М.С. Ахумян.