Старик Бауэр погасил свечи в пестрых бумажных фонариках. Стало тихо, мрачно в большом доме.
Поздней ночью Карл один возвращался домой. Тягостный день был позади. Так беспечно начавшись, он кончился трагедией. Студент свернул в незнакомые переулки и пошел на окраину. Спали дома, Дома непривилегированных и неимущих.
«Молодой человек, — послышался Карлу голос Ганса, — вы спрашиваете, в какое время мы живем? В эпоху революций, которая перекроит, обновит современную гнусную морду мира…»
Мастеровой, незаметно появившийся из-за угла, толкнул задумавшегося Карла, Его блуза пропахла потом и смолой.
«Мы живем в эпоху революций блузников, — подумал Маркс и посторонился, пропуская его вперед. — Такие парни, как этот, ловко опрокинули трон Бурбонов в тридцатом году».
Улица снова обезлюдела. Вяло горел фонарь. Карл вдруг с острой скукой припомнил разглагольствования Бауэров и других друзей по докторскому клубу.
«Обливает желчью и чернилами… облака, — подумал он безразлично. — Земля живет своей жизнью. Земля и люди, населившие богами небо…»
Вместе с ночной прохладой к Карлу подкрались грусть и неопределенное недовольство собой. Он остановился на перепутье.
«По дороге истории идут не Бауэры с их отвлеченной ученостью, а эти новые люди из переулков, люди, у которых мысль не расходится с делом… Завтра хоронят Ганса… Много смертей в нынешнем году… Началось с Эдуарда…»
Мысли путались, становились все более угрюмыми, мрачными, темными, как столичная окраина, по которой он плутал сырой майской ночью.
2
Беттина фон Арним полулежала у окна. Звезды плотным неводом лежали на небе. Вдали, под горой, тихо переливались воды Мозеля. Трир затих. Ваза с пионами, белыми и розовыми, стояла на подоконнике. Слегка коптила свеча в высоком подсвечнике. Беттина перечитывала свой дневник, В полутьме ее лицо казалось моложе и привлекательнее. Кошачий носик с красноватыми влажными ноздрями удлиняла световая тень. Он казался тонким и нежным. Полутьма — кудесница. Неряшливо падающие на плечи развившиеся волосы были красивы. Пламя свечи золотило их. Седина растворялась в коричневой мягкой массе.
Беттине хотелось плакать над прошлым, которое возвращал ей дневник. Она давно уже никого не любила, и даже память о Гёте и детской влюбленности в него стиралась, блекла. Ей хотелось, однако, снова любить. Разве морщинки под глазами и седые волосы охлаждают сердце? Разве кладут они запрет на ласку и нежность? Слезы мешают Беттине читать. Вдовство ее тянется уже так давно… Но слезы эти вовсе не мучительны. Тщеславие помогает одолевать извечную женскую тоску.
«Как, однако, хорошо я пишу», — думает она, перелистывая страницы запечатленных некогда мыслей и настроений.
Трирский неподвижный воздух способствует мечтаниям, приятной грусти и щекочущей меланхолии.
«Прекрасно пишу!» — восторгается Беттина.
Она сравнивает себя мысленно с госпожой де Сталь и непревзойденной Севинье, свои литературные образы с метафорами надменной парижской выскочки Жорж Санд и… отдает предпочтение Беттине фон Арним.
Сокровенные страницы дневника писательница с профессиональной расчетливостью проверяет, выправляет, как новеллу, годную для печати, обещающую славу. Ей не кажутся напыщенными ни чувства, ни слова былых, устаревших настроений. До утра она любуется собой, перечитывая строки, посвященные ему, любимому и великому Гёте.
«Я нашла бессмертный ритм «Песни песней», я — Суламита», — радуется Беттина и, вынув рогатую шпильку, распускает волосы по плечам. И хотя никто не увидит ее в этот ночной час, хотя комната пуста, она прикалывает белый пион пониже уха и вполоборота глядится в зеркало.
Накинув шаль, с дневником в руке, Беттина ложится на софу в позе библейской царицы, ожидающей возлюбленного.
Обычно вялого, слегка надменного выражения лица как не бывало. Она собой так довольна. И снова начинается чтение, самолюбование… Какая пошлая привычка спать по ночам, когда можно проводить их в тщеславном предвкушении будущего!
О, магический воздух Трира, способствующий мечтам и самообольщению!
Столичная писательница, друг, жена, сестра поэтов и принцев, наслаждается бессонницей, как наркотическим дурманом.
«Любовь — это взаимное проникновение; я не разлучена с тобой, если я тебя люблю…
Я не пойду спать, пока я не поговорю с тобой, как бы я ни устала! Веки смыкаются и разлучают меня с тобой; меня не разлучают с тобой ни горы, ни реки, ни времена, ни твоя собственная холодность и ни то, что ты не знаешь, как я тебя люблю! И меня может разлучить с тобой сон? Почему же? Я прижимаюсь к твоей груди, пламень любви зажигает твое сердце, и я засыпаю…
Но признай мою любовь и подумай о том, что время бежит, сохраняя одно неизменным: именно то, что в текущем мгновении можно объять вечность.
Любовь — познание; я могу наслаждаться тобой в мыслях, научающих понимать, воспринимать тебя; но когда я тебя совсем пойму, будешь ли ты принадлежать кому-либо, кто тебя не понимает? Разве понимание не есть сладостное чувственное проникновение в любимого?.. Понимать — значит любить; то, чего мы не любим, мы не понимаем; чего мы не понимаем — для нас не существует.
В этой внешней жизни ты не мой; другие хвалятся твоей верностью, твоей близостью, твоей преданностью, погружаются с тобой в лабиринт твоей души; это — те, которые уверены в обладании тобой, которые дают тебе радость.
Я — ничто, не имею ничего, чего ты жаждешь; утро не будит тебя, чтобы ты спросил обо мне; вечер не приводит тебя ко мне; у меня ты не дома.
Но в этом внутреннем мире я питаю к тебе доверие и преданность; все чудесные пути моего духа ведут к тебе, они проложены с твоей помощью…
Ночь тиха, я одна, даль широка, безгранична; лишь гам родина и нет дали, где живет любящий; если бы ты любил, я бы знала, где кончается даль…
Я расскажу тебе из моего детства, из того времени, когда я еще не видала тебя. Вся моя жизнь была подготовкой к тебе; как давно я уже знаю тебя, как часто я видала тебя, закрыв глаза, и как чудесно было, когда наконец действительный мир примкнул в твоем присутствии к давно лелеянному ожиданию…
Там было высокое дерево с фантастическими ветвями, широкими бархатными листьями, раскинутыми, как беседка: я часто лежала под его прохладным сводом и наблюдала, как сквозь него улыбался свет, и так я лежала иногда в глубоком сне; снились сладкие дары любви, потому что иначе я бы не могла по пробуждении понять дерево. Его спелые плоды, упавшие с ветвей, окропляли мою грудь своим соком; эта темная прекрасная кровь винной ягоды, — я никогда ее не видала, но с доверием погружались в нее мои губы, подобно тому как любящий принимает первый поцелуй. И я знаю, что существуют поцелуи, вкус которых напоминает винные ягоды.
…Твоя рука лежала на моей щеке, а рот покоился на моем лбу, и было так тихо, что твое дыхание веяло, как дыхание духа. Обычно для счастливых время было вечностью, которая не кончается, оно было так кратко, что к нему неприложима мерка…
Дух чувствует, что пребывание в добре подготовляет к глубокой, нераспознаваемой тайне. Это, Гёте, ты открыл мне вчера вечером у распахнутого окна, под звездным небом, когда в комнату врывалось и снова вылетело из нее дуновение ветерка.
Эта гордость, эта святая гордость в красоте! Сегодня кто-то сказал, что немыслимо, чтобы когда я впервые его увидела и была свежей розой, ему было семьдесят лет. Но есть разница между свежестью молодости и красотой, придаваемой человеческим чертам божественным духом; красота — это бытие, освобожденное от всего обыденного; она не увядает, она лишь отрывается от ствола, несшего ее цветы, но цветы эти не погружаются в пыль, они крылаты и подымаются к небу…»
С лучом солнца Беттина засыпает, роняя свои записки. Она встает лишь в полдень, томная, скучающая, всем недовольная. Принимает капли против нервных колик и думает, куда девать себя в течение долгого праздного дня.