— Никогда.
— Ты знал о тайной типографии близ подворья Гюркнера? Отпирательство не приведет к добру. Ты молод, доверчив и легко мог стать жертвой преступников, но правда ли?
Сток молчал.
— Мы всё знаем. Вот показания твоих товарищей. Они не пощадили тебя, Читай!
— Я неграмотен.
— Ты сам навеки погребаешь себя в тюрьме своей несговорчивостью.
Когда Стока после допроса увели, прокурор, прибывший из города, сказал начальнику тюрьмы, своему родственнику:
— Я сам человек радикальных воззрений, но какой жалкий вид они приобретают, когда становятся достоянием невежественных простолюдинов, крестьян! «Пролетарий», ха-ха! Тоже чин! И как плебейски звучит самое слово! Но какой прогресс, однако! Вместо того чтобы выпороть этого портного, я вежливо выслушиваю его демагогическую болтовню.
— Порем мы, — успокоило прокурора тюремное начальство.
Сток вернулся в камеру № 23 в крайнем возбуждении.
Допрос заставил его надеяться на то, что, может быть, будет суд.
— Неужели в Германии нет даже тени правосудия? — спрашивал он стены своей камеры.
На суде Сток мечтал произнести речь, которая кличем пронесется над миром обездоленных. Но портной не был красноречив. На ум приходили лишь слова, которые он слыхал от других. И он повторял про себя выученные когда-то отрывки из речи Бланки на процессе «пятнадцати»:
«Меня обвиняют в том, что я поведал миллионам таких же, как я, пролетариев…»
— И крестьянам, — добавил Иоганн вслух, — об их праве на жизнь…
«Богатые считают, что бедные поступают нечестно, оказывая им сопротивление. Они думают про народ: вот животное, которое настолько свирепо, что, когда на него нападают, оно защищается».
Шли недели, допрос не возобновлялся. Хожалый был неумолимо молчалив. По соседству с камерой Стока появился человек. Он стучал по ночам. Портной тщетно силился понять, что бы это могло значить.
Стук был глухой, далекий, точно дятел завелся в башне.
Лето подходило к концу. Сток оброс жесткой бородой. Он кашлял и отхаркивал кровью.
О повторном допросе Иоганн не мог вспомнить без страшной муки. Его допрашивал сам Георги. Вспоминая это пьяное чудовище, Сток невольно стискивал кулаки. Слезы бешенства падали на его густую бороду.
Георги сказал портному, что Женевьева выдала его. Если бы руки и ноги Стока были свободны… Следователь обозвал Женевьеву потаскушкой.
— За крейцер эту дуру может купить любой дармштадтский извозчик. Вот с кем ты жил, дурень! — говорил Георги.
— Я вижу ваши дохлые головы на фонаре! — крикнул Сток палачу.
— Прежде чем это случится, я выпущу дух из твоей мерзкой шкуры, — смеялся Георги.
За дерзость Стока беспощадно избили.
Он проболел после допроса более месяца и, когда несколько оправился, с ужасом убедился, что он хромой.
Сток перестал ждать чуда. Дни, ночи — жизнь проходила мимо.
«Я молод, я успею!» — говорил он себе по-прежнему, но смысл этих слов был утрачен.
Как-то утром Сток нашел на своей койке монету. Она оказалась полой и была начинена запиской. Та же рука, которая предупредила его о поведении на допросе, писала:
«Жди перевода в другую тюрьму. На первой почтовой станции во время смены лошадей — беги. В стене подкоп. Воз с сеном».
Спустя какое-то количество времени, — Сток давно по считал часов, ночей и дней, — пришел в камеру Штерринг и снял кандалы с арестанта. Остались только наручники. Портной застонал от боли и едва смог двинуть освобожденными ногами. Чтоб у заключенного не появилось неосновательных надежд, надзиратель на прощание награждал его ударами всю дорогу до самой тюремной кареты, куда Стока бросили, как связку цепей.
Осенний воздух, тряска и дребезжание кареты изнуряли. Сток внезапно затосковал по камере № 23. В течение почти двух лет он мечтал о бегстве, о воле. Сейчас, когда освобождение приблизилось, он почувствовал себя обессиленным.
— Все равно! — шептал он.
В маленькое окошко Сток видел небо. Небо он любил больше всего. Он всегда шил у окна. Отводя усталые от шитья глаза, он искал небо.
Сток в тюрьме стал суеверен и болезненно подозрителен. Небо, казалось ему, пророчило неудачу. Он решил, что хожалый был подослан к нему Георги, что записку подбросил ему как испытание.
— Что ж, все равно! — шептал он, переходя от возбуждения к безразличию.
Тюремная карета, громыхая, спускалась в город. Прохожие сторонились и торопливо освобождали мостовую. Сток ловил испуганные, сострадательные и удовлетворенно-злые взгляды.
Наконец город, люди остались позади, исчезли. Навстречу попадались лишь по-зимнему хмурые дилижансы и покрытые холстом телеги с прикорнувшими на козлах возницами. Арестант не знал, куда и зачем его везут.
К ночи, под дождем, приехали на почтовый полустанок. В темноте конвоиры провели Стока в деревянный дом и заперли в дальней клети. У стены лежала охапка соломы. Сток лег; выждав некоторое время, принялся шарить руками. Все его помыслы сосредоточились на том, чтобы не зашумели цепи. Начались страшные поиски. Есть подкоп или нет? Провокация жандармов или верная помощь неведомых друзей? От волнения Сток застонал. Обман казался ему страшнее пыток Штерринга и Георги. Мысли нагоняли, прерывали одна другую.
Лучше умереть… Сколько раз он думал так, звал смерть — и оставался жить.
Слабость, Сток, ты еще нужен, ты еще поборешься! О, только не тюрьма опять.
Рука арестанта проникла в пустоту. Солома закрывала дыру. Но Сток все еще не решался поверить. А вдруг ловушка?! Что ж, терять нечего. Побои… Он их больше не боится. Когда жизнь обесценена, дорога смерть.
Придерживая зубами цепь, он спустился в подполье. Он полз, глотая землю, пробиваясь головой, и наконец увидел звезду. Ночь прояснилась, но луны не было. В темноте он разглядел небольшой дворик и спину часового за углом дома. В двух шагах от Стока высился запряженный воз с сеном. Сток притаился. Заскрипел болт на воротах. Кто-то запел за оградой. Песню подхватили несколько голосов. Сток припал к мерзлой земле. Он целовал снег. Часовой скрылся за домом. Песня заглушила звон наручников. Арестант подполз к возу, приподнялся, разгреб руками колючее сено и нырнул в него.
Вскоре из сарая вышел молодой возница; нахлобучив фуражку, поклонился почтительно часовому, влез на козлы и погнал лошадей со двора.
Воз беспрепятственно выбрался из сонной деревни и, покачиваясь и вздрагивая, покатился по проселочной дороге.
2
Пауль говорил торопливо, увлеченно, — умышленно по замечая насмешливого, деланного смеха своего спутника.
— Истинное величие духа, подлинный героизм, чистые нравы я встречал только в рабочем сословии. Туда не проникла зараза цивилизации. Там нет вонючей пошлости традиций и поддельного блеска нашего быта. Я убежден, что только бедняки спасут мир. С рабочих окраин, от этих дикарей с нетронутой, цельной душой придет новая цивилизация. Других источников нет. Наша планета вся исследована и занесена на карту. Открыты все материки. Нет более гуннов, чтоб обновить кровь современных римлян. Спасение — в наших рабах. Вот почему мы должны нести и распространять, как миссионеры, наше учение в классы, еще не исковерканные наукой и трусливою моралью. Интересы трудовых сословий потребуют изменения государственного строя в духе равенства. Разве не таковы же и наши цели?
Фриц, перестав смеяться, принялся насвистывать арию Фигаро из россиниевского «Цирюльника». Пауль пожал недоуменно плечами и продолжал развивать свою мысль, обращаясь более всего к самому себе:
— Да, мы не хотим довольствоваться ролью театрального героя, который за счет народа ковал свое счастье, изменяя так или иначе пункты конституции. Цель наша — радикально-социальная и политическая эмансипация трудящихся классов…
— Ты ослеплен, Пауль, — прервал внезапно Фриц, — Твои обновляющие мир рабы кривоноги и хилы, твои римляне так же мало походят на Брутов и Цезарей, как, впрочем, и какой-нибудь итальянский лаццарони. Они пьют запоем и дохнут под заборами подобно бездомным псам. Твой идеал уродлив, порожден мелким барским раскаянием, пресыщением и дамской филантропией.