Со вниманием читал Крылов и лубочные издания «нравственно-сатирических» повестушек московского «сочинителя» Александра Анфимовича Орлова. Такие, как «Зеваки на Макарьевской ярмарке», «Родословная Ивана Выжигина, сына Ваньки Каина». Орлов сочинял для мещанского читателя, лакеев, купеческих сидельцев, «сатирические романы», в которых описывались похождения степных помещиков и купчиков на ярмарках и в первопрестольной. Его «романы» были нелепы, юмор их груб и бесцеремонен, но бойкое балагурство делало эти повестушки полезными для баснописца. Александр Анфимович щедро уснащал их взаправдашними сценками ярмарок, драк, а главное — написаны они были тем непринужденным «просторечием», которым изъяснялись его герои и в жизни.
В них можно было прочесть, как говорила тетка Вахрамевна: «Иван Иванович! Анфисочка в летах! Мешкать нечего. Вон век сидят в девках и знатные барышни. Мечутся туда да сюда, а уж как переступит за двадцать, женишки-то и обегают. С пятнадцати лет их тучка, в двадцать одна кучка, в двадцать пять сожмет их в кулачке уж одна ручка, в тридцать сидючка; сорок же лет и весь бабий век!..»
Все это шло на пользу баснописцу, обогащало язык его басен.
Мастерство
Каждая басня стоила много труда. Он работал над ней, как ювелир над драгоценным камнем, с бесконечной тщательностью шлифуя и оттачивая ее грани. Сохранилось множество черновиков, по нескольку редакций его басен, дающих представление о филигранной, трудоемкой работе баснописца. Он целыми днями бормотал про себя начатую басню, пока она не отливалась в безупречную, сжатую форму.
«Иван Андреевич, — свидетельствует М. Е. Лобанов, — любил делать первые накидки своих басен на лоскутках, с которых переписывал на листочки, поправлял и снова переписывал… „Я до тех пор читаю мои новые стихи, — говорил мне Иван Андреевич, — пока некоторые из них мне не причитаются, то есть перестанут нравиться: тогда их поправляю или вовсе переменяю“». Работа над баснями не заканчивалась даже после их напечатания. В новое издание Крылов неизменно вносил поправки.
Басни Крылова рождались из жизни. Часто отдельные события, привлекшие внимание баснописца, какой-либо случай, являлись поводом, толчком для создания той или иной басни. Со временем забывались те случаи, те факты, которые послужили толчком для создания басни, но еще полнее и шире становился ее обобщающий смысл, ее общечеловеческая мораль. Басни не умирали. Каждый находил в них новое значение, применимое к событиям своей жизни, своего времени.
«Он любил сам извлекать правила из самых источников, — писал в своем жизнеописании Крылова его первый биограф М. Лобанов, — и потому-то иногда заглядывал в первообразы этого рода поэзии, и потому-то иногда находили его с Эзопом в руке, скромно отвечающего на вопросы: „Учусь у него“. Отныне надобно учиться у Крылова; но где взять дар его и разум!»
Крылов не боялся обращаться к сюжетам, уже знакомым в басенной традиции. Ведь в басне важно свое, новое истолкование сюжета. А Крылов не только заново открывал, казалось бы, традиционную ситуацию, но и вкладывал в нее новую жизнь, делал басню своей, крыловской. Он вступал в соревнование со своими предшественниками — Эзопом, Федром, Лафонтеном, Сумароковым и Хемницером — и неизменно выходил победителем.
Крылов отбросил все лишнее, тяжеловесное, искусственно-риторическое, что было в баснях его предшественников. Тот же сюжет, тот же басенный образ под пером Крылова, словно волшебством, приобретал жизненную правдивость, прозрачность, точность, полнокровность. В его баснях возникали типические черты характеров, стих достигал эпиграмматической скупости и меткости.
Басни Крылова не навязчивые поучения. Он обладал чудесной способностью создавать наглядную картину, не условную аллегорию, а сценку, полную неподдельного юмора, выхваченную из гущи жизни. Чудо басенного искусства его басня «Муха и дорожные».
В притче Федра — лишь схема басни о хвастливой Мухе, которая, сидя на оглобле, укоряла Ослицу за то, что та идет слишком тихо. У Крылова же типическая бытовая сценка: путешествие провинциальной помещичьей семьи, о которой рассказывается с точно наблюденными подробностями:
В июле, в самый зной, в полуденную пору,
Сыпучими песками, в гору,
С поклажей и семьей дворян
Четверкою рыдван
Тащился.
Даже самым размером, ритмом стиха, его интонацией передает баснописец, как медленно, с трудом тащился этот помещичий рыдван по сыпучим пескам. На первый план выступает изображение нравов помещичьей семьи: барин, ушедший со смазливой служанкой якобы по грибы, барыня, кокетничающая с учителем ее ребят.
Гуторя слуги вздор, плетутся вслед шажком;
Учитель с барыней шушукают тишком;
Сам барин, позабыв, как он к порядку нужен,
Ушел с служанкой в бор искать грибов на ужин…
И хвастунья Муха на фоне всей этой картины кажется не искусственной аллегорией, а необходимой частью провинциальной сценки: Крылов ее метко сравнивает с откупщиком на ярмарке, который развивает там особенно бурную деятельность.
В умении показать «мораль» не в общей, отвлеченной форме, а в жизненном, наглядном преломлении Крылов не только пошел неизмеримо дальше даже великого французского баснописца Лафонтена, но и стал одним из предшественников реализма Пушкина и Гоголя.
Такова и одна из лучших басен Крылова — «Лжец». В ней он наново пересказал сюжет басни Сумарокова — «Хвастун». Но сравните строку за строкой крыловскую басню с басней Сумарокова. Сумароков рассказывает скучно, с ненужными подробностями, тяжелым, косноязычным слогом:
Шел некто городом, но града не был житель,
Из дальних был он стран,
И лгать ему талант привычкою был дан.
За ним его служитель,
Слуга наемный был из города сего,
Не из отечества его.
Вещает господин ему вещанья новы…
И говорит ему: «В моей земле коровы
Не менее слонов…»
Как после этих грузных строк, с однообразным, хромающим ритмом, с их книжной интонацией, по-разговорному живо, насмешливо звучат крыловские басни!
Из дальних странствий возвратясь,
Какой-то дворянин (а может быть, и князь),
С приятелем своим пешком гуляя в поле,
Расхвастался о том, где он бывал,
И к былям небылиц без счету прилыгал…
Тут нет ни скучного «служителя», ни ненужных деталей. А главное — все так наглядно, доходчиво! Самый лжец у Крылова не сумароковский «некто», а аристократический лоботряс. Он не только враль, но и космополит, огульно осуждающий все отечественное.
«Нет, — говорит, — что я видал,
Того уж не увижу боле.
Что здесь у вас за край?
То холодно, то очень жарко,
То солнце спрячется, то светит слишком ярко.
Вот там-то прямо рай!
И вспомнишь, так душе отрада!
Ни шуб, ни свеч совсем не надо:
Не знаешь век, что есть ночная тень,
И круглый божий год все видишь майский день.
Никто там не садит, не сеет,
А если б посмотрел, что там растет и зреет!»