И далеко идущие выводы: «Это обыкновенная тактика нашей периодической и непериодической печати беспардонно либерального направления. Правительство и его органы, высшие и низшие, почти без исключения, всегда представляются бестолковыми, бессердечными и пошлыми, а земство и интеллигенция и даже народ (!) в самом симпатичном виде…
У нас это возбуждение ненависти и презрения к правительству проглядывает в каждой статье либеральных органов печати…»
…Равнодушная толпа и «интересное зрелище» — казнь. Это перекликалось с гаршинским восприятием картины Семирадского. Быть может, внешне пародировало напыщенное полотно. В самом деле: «Светочи христианства» — и цыганские медведи, буйная оргия римлян — и гаденькое любопытство уездных обывателей, красавица гетера — и плешивая бельская «гранд-дама». Но это только внешне. Небольшой бытовой сцене Гаршин сумел придать ту трагическую напряженность, которой как раз не хватало в гигантском историческом полотне холодного Семирадского.
…Полоска травы пролегла рубежом между теми, кто убивал, и теми, кого убивали… Те, кто убивал, — это «чистое общество» от петербургской центральной власти, решившей устроить «разом большую казнь», до бельских обывателей, собравшихся полюбоваться «свежеванием». Те, кого убивали, — всего лишь медведи, кормильцы цыганской вольницы.
Полоска травы, разделившая сцену надвое, вдруг перевернула понятия. Чем напряженнее рассказ о медвежьей казни, тем явственнее очеловечиваются звери — жертвы, тем явственнее озвериваются убийцы. Для убийц Гаршин не находит даже простого слова «люди». Он говорит о них: «зрители», «пешеходы», «толпа», «преследователи», «стадо испуганных овец». Или безлико — «все»: «все бежало», «все попряталось». А безвинных медведей называет Гаршин самым в то страшное время человечным словом — «осужденные».
Старый цыган перед казнью медведей обращается с речью не к жестоким зрителям, а к человечному зверю. Он приказывает отвязать медведя: «Не хочу убивать его, как скота на привязи», «нам с ним, старикам, от смерти не бегать». Перед лицом сонных обывателей, равнодушных ко всему и чуждых один другому, старик произносит прощальное слово о медведе-труженике, о медведе-товарище: «Твоею работою вся семья моя жива… Большая наша семья, и всех… ты в ней до сих пор кормил и берег»; «между людьми у меня друга такого, как ты, не было».
Конец речи старого цыгана — прямой укор тем, кто творит на земле несправедливость: «Пусть бог на небе рассудит нас с ними». Расстрел состоялся, но суд не кончен!
И, наконец, прямое столкновение: господа обыватели и один, дерзнувший разорвать оковы.
— Сорвался! Сорвался!
Медведь с обрывком цепи на шее бежал по городу. О, в каком паническом страхе ринулись по своим щелям все те, что жадно любовались убийством, те, что заранее поделили сало и шкуры еще живых жертв! «Ставни запирались: все живое попряталось. Все было заперто». Но когда преследователи — солдаты и полицейские — уже смертельно ранили «несчастного», как поспешно выбрались все из темных нор, с каким сладострастьицем «всякий, у кого было ружье, считал долгом всадить пулю в издыхающего зверя».
«Медведи» — рассказ об убийстве, не о борьбе. Единым фронтом — от Петербурга до Вельска — воинствующая несправедливость, «большая казнь», равнодушная пошлость, оборачивающаяся жестокостью, смешное и мелкое, оборачивающееся страшным, — все, с чем бог на небе не рассудит, а самим людям предстоит бороться на земле.
«КРАСНЫЙ ЦВЕТОК»
Гроза билась над городом. Яркие, стремительные молнии перечеркивали черное небо. Человеку казалось, что острые стрелы молний летят прямо в старинный двухэтажный дом.
Дом стонал под ударами ветра. Стекла гудели. Человек стоял у окна. Молнии сверкали уже совсем рядом — в саду; они шуршали в густой листве старых кленов. Раскаты грома слились в сплошной гул.
Человек не мог больше терпеть. Он чувствовал: еще мгновение — и молния вонзится в дом. В доме жили люди, человек любил их. Он был обязан их спасти.
Он распахнул окно. Ветер и дождь ворвались в комнату. Сразу стало холодно. Человек разорвал на себе рубаху. Выставил в окно длинную палку. Конец палки крепко прижал к обнаженной груди. Молния должна была ударить в него, сжечь его сердце. Ценою жизни человек хотел спасти людей от гибели…
Больной сорвал цветок. «В этот яркий красный цветок собралось все зло мира… Нужно было сорвать его и убить. Но этого мало, — нужно было не дать ему при издыхании излить все свое зло в мир. Потому-то он и спрятал его у себя на груди. Он надеялся, что к утру цветок потеряет всю свою силу. Его зло перейдет в его грудь, его душу и там будет побеждено или победит — тогда сам он погибнет, умрет, но умрет как честный боец и как первый боец человечества, потому что до сих пор никто не осмеливался бороться разом со всем злом мира…»
Человеком, который подставил под удар молнии свое сердце, был Гаршин. Человеком, который жертвовал свое сердце, чтобы убить все мировое зло, был безыменный он — герой гаршинского «Красного цветка».
У каждого большого писателя есть произведение, без которого он немыслим. Гаршин немыслим без «Красного цветка».
О работе над «Красным цветком» Гаршин сообщал: «выходит нечто фантастическое, хотя на самом-то деле строго реальное…» На фоне строго реального описания сумасшедшего дома (рассказ «относится к временам моего сиденья на Сабуровой даче», — признавал Гаршин) развивается яркая, волнующая тема — плод гаршинской фантазии.
Но не случайно «Красный цветок» стал одним из любимейших произведений современников. Они прочли в нем не только «психиатрический этюд», как доктор Сиккорский, и не далекий от объективности «патологический этюд», как иные критики; современники увидели в рассказе «нечто такое, в чем надо искать аллегории, подкладки, чего-то большого, общежитейского, не вмещающегося в рамки той или другой специальной науки» (Михайловский).
Искать аллегории — это не значит снимать аккуратно с героев масочки и объявлять: «Под видом такого-то скрывался такой-то», «Этой сценой автор хотел сказать то-то»… Искать аллегории — значит, не расчленяя и не коверкая произведение, услышать в нем «музыку времени», почувствовать идеи и среду, в которых оно рождалось, увидеть за частным общее. Именно так прочитал, услышал, почувствовал чеховскую «Палату № б» Владимир Ильич Ленин: «У меня было такое ощущение, точно и я заперт в палате № 6».
— Именем его императорского величества, государя императора Петра Первого, объявляю ревизию сему сумасшедшему дому!
Этими словами открывается рассказ. В них — характер героя и программа его деятельности.
Не по прихоти Гаршина, а в силу логики мышления его героя каменные стены больницы теряют свой смысл: они уже не отделяют горстку безумцев от внешнего мира. Для гаршинского героя в стенах сумасшедшего дома умещается весь мир («больница была населена людьми всех времен и всех стран»). Мир надо было ревизовать. Это значит, между прочим (заглянем в словарь Даля!), «рассмотреть, по праву, порядок и законность дел». Порядка в мире не было, беззаконие чинилось вокруг. Настала пора действовать. «Все они, его товарищи по больнице, собрались сюда затем, чтобы исполнить дело, смутно представлявшееся ему гигантским предприятием, направленным к уничтожению зла на земле».
Как и все герои Гаршина, герой «Красного цветка» понимал, что мир устроен скверно. Жгучие вопросы поставлены — надо их решать. В отличие от многих героев Гаршина герой «Красного цветка» взялся за это. Путь, который он избрал, — борьба. Беззаветная борьба: победа или смерть.
Гаршин боролся. Мысли о несправедливости, насилии, лжи терзали душу раненого Иванова и «труса», Рябинина и Надежды Николаевны. Их оружие — отрицание. Они не принимают, отрицают зло и тем утверждают добро. Герой «Красного цветка» прямо борется со злом.
Безумец из «Красного цветка» богаче других героев Гаршина. Он не только почувствовал и понял, как не надо жить. Он переступил рубеж. Он узнал, как надо жить. Жить надо честным бойцом.