«Какие же именно и какого качества впечатления давала жизнь уму и совести В. М.? — спрашивает Г. Успенский. — Два маленьких томика рассказов Гаршина весьма точно ответят нам на эти вопросы, так как в его маленьких рассказах и сказках, иногда в несколько страничек, положительно исчерпано все содержание нашей жизни, в условиях которой пришлось жить и Гаршину и всем его читателям.
…Соберите все эти обыкновеннейшие «сюжеты»: война, самоубийство, каторжный труд неведомому богу, невольный разврат, невольное убийство ближнего, — и вы увидите, что вся совокупность этих обыденных явлений есть именно существеннейшие язвы современного строя жизни, что за ними не видно хорошего, что времени, возможности даже нет выделить это хорошее из неотразимо действующих фактов зла.
…В двух маленьких книжках Гаршин пережил все окружающее нас зло».
Гаршин прожил в Харькове три недели и снова исчез. Снова скитался он верхом по деревням — убеждал крестьян изменить мир насилия. Кто-то доставил его в орловскую больницу. Оттуда Гаршина забрал брат, чтобы поместить в харьковскую психиатрическую лечебницу, известную под названием «Сабурова дача».
Возрождение
«Чувства, которые вы мне описываете — именно те, которые предшествуют появлению или возобновлению творческой деятельности. — Да не пугает вас излишек мыслей, образов, сюжетов… начинайте большую ли, маленькую вещь — это все равно: дуб и цветок зарождаются одинаково».
И. Тургенев. Из письма к Гаршину
ПЕТЕРБУРГ. 1881 ГОД. МАРТ — АПРЕЛЬ
Нет надежды. Никакой. Так Сергей Петрович Боткин сказал. А он знает. Цесаревич со страхом смотрел на изуродованное, окровавленное тело.
Вот тебе и оды — «Меж русских не найдется преступная рука…»…Сыны порабощенной России упорно охотились за государем-«освободителем». Три раза в него стреляли. Два раза его пытались взорвать. И каждый раз он упрямо избегал смерти. Это было похоже на чудо.
1 марта 1881 года в него кинули бомбу. На мостовой корчились в бурой грязи два сопровождавших казака. Царь, наверное, опять уцелел бы, если бы не минутная уверенность, что он уже уцелел. Надо было гнать в Зимний, а он соскочил с саней — взглянуть на раненых. Бомб оказалось две. Вторая упала прямо под ноги царю. И чуда не произошло.
— Никакой надежды, — сказал Боткин.
Цесаревич покорно кивнул головой. Камердинер вынул из-под царской спины подушки. И государь император Александр II умер. Цесаревич проглотил слюну. Так началось царствование.
…Ночь настала глухая, тяжелая. Душная, без ветерка, навалилась, пригнула, прижала все живое к земле. Со злобным криком закружили над головами совы — ночные хищники. Зажглись в темноте их ржавые, ненавистью горящие глаза.
В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла.
Победоносцев простер крыла бесшумно, неторопливо и быстро. По-совиному.
…Царский прах лежал еще непогребенный в Петропавловском соборе. Обер-прокурор синода Победоносцев писал новому царю Александру III, своему воспитаннику: «…Час страшный и время не терпит. Или теперь спасать Россию и себя, или никогда! Если будут вам петь прежние песни сирены о том, что надо успокоиться, надо продолжать в либеральном направлении, надобно уступать так называемому общественному мнению, — о, ради бога, не верьте, ваше величество, не слушайте. Это будет гибель России и ваша… Злое семя можно вырвать только борьбой с ними на живот и на смерть, железом и кровью».
Непогребенный царский прах лежал еще в Петропавловском соборе. 8- марта заседал Совет министров. Александр III с неприязнью смотрел в умные глазки Лорис-Меликова. Михаил Тариелович докладывал о своем проекте реформ. Проект был уже утвержден покойным государем. Утром 1 марта.
Лорис-Меликову было трудно. В проекте содержались уступки. Пустые, видимые. Но теперь всякая уступка выглядела как отступление. Отложить проект в сторонку и взять другой курс Михаил Тариелович уже не мог. Надо было утверждать, что волчья пасть плюс лисий хвост лучше всего. Потому что это его, Лорис-Меликова, политика. Отказаться от нее — значило уходить. И Михаил Тариелович говорил как всегда — негромко, убедительно.
Царь смотрел на него с неприязнью: «Сирена! Не уберег отца!..»
Белый палец Победоносцева указывал на окно. Там в Петропавловском соборе лежал еще непогребенный царский прах. От речи Константина Петровича становилось холодно и страшно. «Конец России», «клеймо позора», «генеральные штаты». И еще страшное слово — «конституция». Первым, пенясь от негодования, прошипел это слово граф Строганов, престарелый и заслуженный вельможный ретроград. Потом в течение заседания министры пугали друг друга «конституцией». Обер-прокурор синода приподнял забрало. Вздрагивающий от ярости белый палец указывал на окно. Вот они, уступки, реформы, либеральные улыбочки. Хватит! Россию — спасать! Избавить от депутатов, представителей, речей — от общественного мнения избавить. Не ограничивать самодержавие — утверждать!
Государь-самодержец Александр III то и дело поддакивал дорогому своему учителю Константину Петровичу. Победоносцев простирал крыла.
В низеньких тесных комнатах было сумеречно. Двигаясь, рослый, грузный царь задевал боками мебель. Он боялся просторных палат. Сбежал сюда, в Гатчину, из ненадежного Зимнего. Победоносцев пугал, требовал, чтобы и здесь государь самолично запирал перед сном все двери, проверял звонки, заглядывал под мебель и следил за лакеями. И он запирал, заглядывал, следил.
Приезжал Лорис-Меликов и опять твердил свое об уступках и земских представителях. Никому-де от этого ни горячо, ни холодно, но кость бросить надо.
Царь сердито сопел, уставясь в широкое лорис-меликово переносье. В памяти толклись злые, мрачные Константин-Петровичевы речи («Натверженное, лживое и проклятое слово: конституция», — убеждал учитель).
Слушать Лорис-Меликова не хотелось. Царь отпускал его и, поглядев вслед, садился писать Победоносцеву: «…Лорис, Милютин и Абаза положительно продолжают ту же политику и хотят так или иначе довести нас до представительного правительства, но пока я не буду убежден, что для счастья России это необходимо, конечно, этого не будет, я не допущу. Вряд ли, впрочем, я когда-нибудь убежусь в пользе подобной меры, слишком я уверен в ее вреде».
…3 апреля на Семеновском плацу казнили тех, кто освободил Россию от «освободителя». Царствование Александра III, как некогда царствование деда его Николая, началось пятью повешенными.
Приговоренные к смерти царю не страшны. Страшны живые. Как не дать живым голову поднять? Лучше прижать всех, чем одного упустить.
Либералы паршивые («исковерканные обезьяны», по слову учителя Константина Петровича) жужжат, пророчат: надо-де цареубийц простить.
Вон Лев Толстой прислал письмо — прямо пишет: «Простите всех…»
Сцепив до боли белые ледяные пальцы, умолял Победоносцев:
— Люди так развратились в мыслях, что иные считают возможным избавление осужденных преступников от смертной казни… Может ли это случиться? Нет, нет и тысячу раз нет — этого быть не может…
Лорис-Меликов пообещал отложить казнь Млодецкого — и не сдержал слово, казнил. Золотым пушистым дымом хвоста заволок глаза и тотчас волчьей хваткой впился в горло. Победоносцев не обещал, не успокаивал. Победоносцев торопил с виселицами. Из фальшивого определеньица «диктатура сердца» вычеркнули за ненадобностью второе слово. Совы — ночные хищники — взмахивали крылами, словно сгущая тьму.
29 апреля был напечатан царский манифест. Царь его не писал — только подписал. Писал Победоносцев.