Эндерби усомнился, сумеет ли написать для нее что-либо столь же гномически краткое. Хотя и не надо, ибо любовь по сути своей неточна и расплывчата. Он выпил виски и ушел.
3
Эндерби относился к любовной поэзии бесстрастно, безлично, профессионально. Он всегда считал наиболее искренними наихудшие любовные стихи: трепещущие чувства влюбленного — слишком личные, испытываемые к чересчур специфическому объекту, — слишком часто встают на пути идеальности, универсальности. Любовное стихотворение должно адресоваться к некой идее возлюбленной. Идеальную грудь, идеальный запах подмышек, идеальное неудовлетворяющее соитие способен видеть платонизм да интеллектуальные, с гладким челом, духи старых авторов сонетов. Вернувшись в свою ванную, Эндерби покопался в поисках фрагментов и набросков, которые дали бы начало циклу «Арри к Тельме». И обнаружил обгрызенное мышами:
Я ищу аромат и в твоих волосах обретаю;
Жажду света — он в твоих очах.
В каждом слове дыханье твое, дорогая;
Твоя поступь в любых шагах.
Похоже на первый катрен шекспировского сонета. Конечно, не пойдет; в мире Тельмы напряженный ритм, глухие рифмы ошеломят технической некомпетентностью. Нашел еще:
Ты здесь, и ничего не сказано,
Слова льют через край, в воздухе зависают.
Но я услышал вдруг в короткое мгновенье
Вечности, в каком-то лихорадочном безумье,
Захлопавшие дико крылья школьного закона;
Стабильное соотношение столов, деревьев и войны
Тобою продиктовано, — ведь ты их вечный двигатель.
А знал я лишь одно: ты в самом деле тут.
Он не помнил, чтоб это писал. В связи с упоминанием о войне стихи укладывались в шестилетнюю давность. Где они были написаны? Наверно, в каком-то городе с проспектами, с уличными столиками для выпивающих. Кому адресованы? Не валяй дурака, черт возьми, разумеется, никому; чисто идеальные чувства. Он еще покопался, глубоко запустив в ванну руки. Мышь шмыгнула в свой вечный дом, в дырку. Отыскался бесценный юношеский кусочек:
Вся ты СПЛОШЬ
Как граненый кристалл,
Руки — сталь
Под серебряным шелком.
В волосах твоих урожай снопов,
Сжатых летом.
Разметалась во сне,
Как пловчиха в реке…
Потом размытая слеза. Видно, порой его здорово пробирало. В ванне не нашлось ничего пригодного для Тельмы, даже для идеальной Тельмы. Надо сочинить что-то новое. Обнажив для поэтического акта нижнюю часть тела, он сел на седалище и взялся за работу. Вот истинная проблема: перекинуть мост через пропасть, создать то, что не показалось бы эксцентричным реципиенту и одновременно не совсем расстроило автора. Через час вышло следующее:
Твой образ светится в жирной плошке,
Сияет из дверцы духовки.
Гладкий гладкостью кухонной кошки,
Твой образ во время готовки
Придаст благородство картофельной шелухе,
Крошкам хлеба, простой кочерыжечной чепухе.
«Люблю!» — кричат сбитые яйца; «Люблю!» —
На рашпере шипит свинина.
Свекла пылает любовью.
В каждом листке салата, который я рублю,
Внутри спрятана сердцевина —
Зеленый росток любви. Пудинг и пирог
Нафаршированы плотно любовью,
перед которой и я устоять не смог.
Но после двух этих мучительно давшихся стансов выяснилось, что трудно остановиться. Его, ужасавшегося нараставшей легкости, безжалостно вело к истинной логорее. В конце оды он опустошил кухню Арри и густо исписал десять страниц. Одно, думал Эндерби, обозначено очень четко: Арри влюблен.
4
День ленча в Лондоне. Трепещущий Эндерби рано вывалился из постели, увидел сквозь утренний сумрак, что начался снег. Дрожа, включил каждый электрический обогреватель в квартире, потом заварил чай. Снег слепо глазел на него во все окна, поэтому он опустил шторы, превратив сырое утро в уютный, сдобный вечер, тостером поджаривающий ступни. Побрился. Позапозавчера весьма тщательно мылся. Он почти забыл ощущение от бритья новым лезвием, уже почти целый год пользуясь старыми, сложенными стопочкой предыдущим жильцом на шкафчике в ванной. Порезал в то утро щеки, подбородок под нижней губой и адамово яблоко: мыльная пена стала детским мороженым, сбрызнутым клубничным уксусом. Эндерби отыскал старый стих, начинавшийся так: «И если он сделает что обещал», — разорвал на кусочки, остановил течь. Принялся одеваться, натянул новые носки, купленные на январской распродаже, глубоко засунул туда обшлага пижамных штанов. У него была специально выстиранная белая рубашка, нашелся галстук в полоску — зеленый лимон с горчицей, — в чемодане с фамилией ПАДМОР, написанной маркировочными чернилами на белой тряпочке, пришитой к подкладке (кто такой, или кем был, или кем был бы в неосуществившемся будущем Падмор?), тщательно вычищенные коричневые башмаки. Вдобавок припасены два чистых носовых платка, сморкаться и красоваться. Костюм от Арри трезво-серый, самый итонский из всего его гардероба.
Эндерби приятно изумила достойная серьезность кланявшейся в зеркале платяного шкафа фигуры. Городской, респектабельный, образованный — поэт-банкир, поэт-издатель; зубы в свете электрокамина сверкают двумя двойными октавами, очки упиваются сияньем лампы у кровати. Удовлетворенный, отправился запастись завтраком — сегодня особенный завтрак: бог весть, чем будет приправлена жуткая пакость, хладнокровно предложенная в гигантском отеле. Эндерби купил корнуольский пирог, но, выйдя из магазина, поскользнулся на ледышке. Больно ушибся, расплющил пирог, что, впрочем, на его съедобности вряд ли отразилось. Он будет съеден с брэнстонскими пикулями и запит, в качестве экстраординарного угощения, кофе «Блу маунтин». Готовя в дорогу припасы, Эндерби чувствовал нежеланную экзальтацию, словно — после многолетней борьбы — наконец добивался успеха. Что купить на премиальные? Не удавалось придумать. Книги? С чтеньем покончено. Одежду? Ха-ха. Фактически, он ни в чем не нуждается, кроме добавочного таланта. Ни в чем на свете.
Кофе оказался огорчительно теплым и слабым. Может, заварен неправильно. Можно этому научиться? Кто таким вещам учит? Арри. Разумеется, надо Арри спросить. В девять пятнадцать (поезд в девять пятьдесят, до станции десять минут ходьбы) он сидел в ожидании с сигаретой, загипнотизированный кроваво-золотистой киноварью электрического камина. И внезапно поймал, как блоху, другое воспоминание. Далекое детство. Рождество 1924 года. Днем шел снег, преобразив трущобную улицу, где стоял магазин. Ему подарили волшебный фонарь, и он должен был после обеда проецировать слайды диких животных на стену в гостиной. В питавшийся свечой фонарь была вставлена свечка — новая, горевшая слишком высоко над линзами. Дядя Джимми, водопроводчик, сказал: «Обождать надо, пока догорит. Сыграй-ка нам, Фред». Фред, отец Эндерби, сел за пианино и начал играть. Прочие смутно помнившиеся собравшиеся — ярко в памяти только вовсю рыгавшая мачеха — ждали, пока свеча догорит до уровня линз и на стене внезапно появятся разноцветные звери.
Почему, гадал теперь Эндерби, почему никто не догадался подрезать свечу? Почему все и каждый согласен был дожидаться свечной соразмерности? Другая тайна; но он сейчас задумался, действительно ли это тайна иного порядка, чем нынешнее ожидание, — ожидание, пока шекспировская свеча времени догорит до момента, когда придет пора тепло одеваться, до момента ухода на станцию. Эндерби вдруг страстно пожелал до конца срезать длинную свечку — написать все стихи и разделаться. Потом ухмыльнулся над своим желудком, тайно спровоцировавшим подобную меланхолию и заунывно присоединившимся к ней.