— Ну, — объяснил смутившийся Эндерби, — так подумал бы мир, если бы вдруг узнал и если б был католиком. Фактически, мы, разумеется, как вы сказали, вообще в грехе не живем.
— Вы отошли от всего в свое время, правда? От церкви, от общества, от семьи…
— В конце концов, я поэт, черт возьми…
— Все уходит в уборную, все. Даже акт любви.
Эндерби покраснел до чубарого цвета.
— Что вы этим хотите сказать? Что вам об этом известно? Я просто такой, как все прочие, кроме того, что я не приучен, кроме того, что долгое время, кроме того, что робок и некрасив, кроме…
— Все будет хорошо. Просто обождите. Увидите. — Она протянула ему в знак прощенья холодную добрую руку. Все, что он пожелал бы сказать после этого, было вырвано прямо из легких массивным серебряным рывком когтей, и проглочено, вместе со всеми звуками ангелического полудня внезапным кипучим пиршеством колоколов: гигантские гло́тки белого металла ревели, рычали, метались в небе, дымились; в римских небесах пылало никелевое и алюминиевое пламя колоколов.
2
После пасты под соусом и оплетенного соломой глобуса кьянти предложение Весты казалось вполне разумным. Ибо она говорила скорей о процессе, чем о его цели: прохладный ветерок вентилятора в движущемся автобусе, остановка для дегустации вин в погребах «Фраскати», широкая простыня озера и albergo[85] на берегу. Потом ранним вечером обратно в Рим. Впрочем, это было больше чем предложение. Когда Эндерби сказал «да», она сразу вытащила из сумки билеты.
— Но, — сказал Эндерби, — разве мы все время пребывания в Риме должны кататься в автобусах?
— Тут много чего посмотреть надо, правда? А вам лучше все посмотреть, просто чтобы потом с уверенностью назвать хламом.
— Хлам и есть. — Сонный после ленча Эндерби особенно имел в виду чудовищную арку Константина, похожую на вечную окаменевшую страницу «Дейли миррор»: одни карикатуры да лапидарные заголовки. Впрочем, озеро наверняка дело другое, тем паче в жестокую утреннюю жару. Собственно, лучше всего потреблять Рим в жидком виде, — вино, фонтаны, Аква Сакра[86]. Эндерби одобрял Аква Сакра. Насыщенная широким набором метеорических химикатов, она здорово высвобождала ветры и предлагала цивилизованный способ опорожнения кишечника. В этом смысле он серьезно рекомендовал ее Весте.
Эндерби изумился, что так много народу собралось ехать к озеру. Сев в автобус у отеля, он сразу приготовился спать, но болтливый полиглот почти тут же велел выходить им и прочим. Находились они на некой безымянной пьяцце, душной, высохшей до костей, с фонтаном на потеху. Там, сверкая на солнце металлом, стояла эскадра автобусов. Мужчины с пронумерованными табличками на палочках скликали свои эскадроны, и послушные люди, хмурясь, морщась в немыслимом свете, маршировали к меткам.
— Наш номер шесть, — сообщила Веста. Они промаршировали.
В интенсивно жарком автобусе экскурсанты жарились на медленном огне, даже Веста пылала, а Эндерби превратился в какой-то фонтан, почти зримо брызжущий потом. К автобусу подошел озабоченный мужчина, прокричав:
— Где доктор Бухвальд? — на множестве языков, отчего весь автобус охватило определенное беспокойное чувство ответственности за пропавшего, заставлявшее ежиться. Перед Эндерби храпел португалец, склонив голову на плечо иностранца-француза; камеры американцев фиксировали все вокруг, как на месте преступления; были там два хихикавших негра; большое ветчинно-розовое немецкое семейство серьезными опечаленными каденциями рассуждало о Риме, сколачивая виды и звуки в длинные составные слова-сосиски. Эндерби закрыл глаза, смутно сквозь дымку дремы чувствуя приятный ветерок, порожденный движеньем автобуса.
— Должно быть, — сонно бросил он Весте, — весьма популярное озеро. Столько народу. — Конвой шел на юг. В автобусном громкоговорителе по-итальянски, по-французски, по-немецки, по-американски звучал голос гида, и перемежавшаяся болтовня претворялась в легком сне Эндерби, как в «Поминках по Финнегану»[87], в успокоительную парахропическую хронику, где присутствовал Константин величайший и полные легкого пива озера бились с бутылками. Он очнулся со смехом, видя виллы, виноградники и пылавшую землю, потом снова заснул, унося в более глубокий сон монетно-чеканный образ Весты, глядевшей на него заботливо, с заботливостью жены фермера, везущей на рынок свинью.
Он очнулся, чмокая сухими губами, в городке необычайной чистоты и прелести, где официанты с салфетками ждали на широкой, полной столов террасе. Затекший, разминавшийся груз автобуса вылезал выпивать. Тут, понял Эндерби, они очень сблизились с фраскати, с вином, которое так боится транспортировки, что перемещается на минимально возможное расстояние. Белая пыль, жара, мерцающая фляга на столе. Эндерби себя вдруг почувствовал хорошо и счастливо. Улыбнулся Весте, взял ее за руку и сказал:
— Странно, что оба мы — ренегаты католики, правда? Правильно вы говорили, немножко похоже на возвращенье домой. Я хочу сказать, мы понимаем такую страну лучше, чем протестанты. Разделяем ее традиции. — Кивнул с милой улыбкой на ребятишек с голодными глазами внизу у лестницы террасы; старший серьезно ковырял в носу. — Даже если больше не веришь, — сказал Эндерби, — обязательно видишь Англию слегка чужой, слегка враждебной. Я хочу сказать, возьмем все храмы, которые у нас украли. Я хочу сказать, пусть берут, наплевать, но надо им время от времени напоминать, что в действительности они по-прежнему наши. — И радостно оглядел полную выпивавших террасу, убаюканный бормотанием чужих фонем.
Веста как-то кисло улыбнулась и говорит:
— Хотелось бы мне, чтоб вы во сне не болтали. На людях, в любом случае.
— Что я такого сказал?
— Вы сказали: «Долой папу», — или что-то вроде. Хорошо, что немногие экскурсанты знают английский.
— Забавно, — удивился Эндерби. — Я даже не думал про папу. Очень странно. Поразительно, до чего доходит подсознание, правда?
— Наверно, вам лучше не спать на этом этапе поездки, — приказала Веста. — На последнем этапе.
— Я хочу сказать, может, кто-нибудь упомянул папу, или еще что-нибудь? — гадал Эндерби. — Смотрите, люди садятся в автобус.
И они последовали за болтовней, слегка улыбаясь товарищам-пассажирам, продвигаясь по проходу в салоне автобуса. Произошел некоторый обмен местами, но это значения не имело: все равно от окна не окажешься дальше чем через сиденье. Впрочем, петушистый французик с брюшком, в холщовом костюме, в панаме, вроде резидента в колонии, певуче набросился с резкими словами на немца, предположительно занявшего его место. Немец пролаял-пробулькал негодующий протест. Тощий подвыпивший португалец, поощренный собратом-латинянином, прицепился к голландцу, невинному красному сыру, заявляя, что при отправлении он сидел совсем рядом с шофером, и теперь после остановки для подкрепления претендует на то же самое место, — смотри, сел своей жирной голландской задницей на мою карту Рима с окрестностями. Европа вступила в войну с самой собой, поэтому техасец с проницательным взглядом крикнул:
— Эй, завязывайте там.
Пришел гид, объявив по-французски, что его еще маленьким в школе учили сидеть там, куда в первый раз посадили. Эндерби кивнул: по-французски звучало разумно и цивилизованно. Гид перевел на американский:
— Сидите, как в школе, каждый на своем месте, не лезьте на чужое. О’кей?
Эндерби мигом разгорячился и пришел в бешенство.
— Кем вы себя считаете, черт побери, папой? — крикнул он. Это был протест англичанина никогда-никогда-никогда[88] против иностранной заносчивости.
— Придержите свой длинный язык… — предупредила Веста.
Слова Эндерби были быстро переведены на множество языков, лица поворачивались взглянуть на Эндерби, одни с любопытством, другие с сомнением, третьи со страхом. Но один пожилой человек типа raisonneur[89], седой и щегольски одетый, встал и провозгласил по-английски: