— Того самого, — согласился Эндерби. — Из той же самой бутылки. А такое же — нечто другое.
— Профессор Тейлор весьма убедительно это оспорил бы, — вставил старик, пятнистый, как салями, с каплей росы на крючковатом носу.
— Что с Тейлором? — спросил генерал-майор. — Его довольно давно не видно.
— Умер, — объявил пятнистый старик. — На прошлой педеле. Пока пробку вытаскивал. От сердечной недостаточности.
— Ему только что перевалило за восемьдесят, — вставил старик, только что переваливший за восемьдесят. — Не такой старый.
— Тейлор умер, — проговорил генерал. — А я и не знал. — И принял ром у расшаркавшегося Крампа. Крамп принял серебро, раболепно склонив разбитый и склеенный торс. — Я думал, раньше него уйду, — сказал генерал, — а вот, все еще здесь.
— Вы совсем не такой старый, — заметил трясущийся пергаментный старик.
— Мне восемьдесят пять, — пыхнул негодованием генерал. — Я бы сказал, очень старый.
Из углов посыпались более высокие ставки. Одна женщина скромно призналась в девяноста. И как бы в доказательство исполнила несколько кругов вальса, мыча из «Веселой вдовы». Снова села под вежливые шокированные аплодисменты, с посиневшими губами, с почти наглядно колотившимся сердцем.
— А, — спросил мужчина-Сибелиус, — вам сколько, Эндерби?
— Сорок пять.
Послышалось одновременно презрительное и довольное фырканье. Один человек из угла пропищал:
— Если это задумывалось как шутка, по-моему, не очень хорошего вкуса.
Генерал-майор сурово и целенаправленно повернулся к Эндерби, сложив обе руки на набалдашнике ротанговой трости в виде бульдожьей головы из слоновой кости.
— И чем вы на жизнь зарабатываете? — поинтересовался он.
— Вы же знаете, — сказал Эндерби. — Я поэт.
— Да-да, но чем на жизнь зарабатываете? Только сэр Вальтер Скотт поэзией на жизнь зарабатывал. Да еще, может, тот самый англо-индус, что жил в Буруоше.
— Кое-какие капиталовложения, — объяснил Эндерби.
— Какие именно капиталовложения?
— Ай-си-ай, Би-эм-си и «Батлин». И местные государственные займы.
Генерал-майор хрюкнул, словно все ответы Эндерби заслуживали подозрения.
— В каком были чине на прошлой войне? — спросил он, нанеся последний удар.
Прежде чем Эндерби сумел дать лживый ответ, с низкого стула у плетеного столика упала высокая худая женщина в очках в черной оправе. Старики тряско потянулись за палками, чтоб подняться на помощь. Но Эндерби успел первым.
— Вы ошень добры, — благовоспитанно сказала женщина. — Ошень ижвиняюшь жа бешпокойштво. — Явно накачалась дома до открытия. Эндерби поднял ее с пола, легкую, негнущуюся, как пучок сельдерея. — Подобные вешши, — сказала она, — слушаются в лушших шемейштвах.
По-прежнему цепляя ее за подмышки руками-крюками, Эндерби потрясенно увидел в большом зеркале Гилби на противоположной стене образ своей мачехи. Задрожав, едва снова не уронил ношу на пол. Образ кивнул ему, словно анимационный рисунок в телевизионной рекламе, взмахнул бокалом в новогоднем поздравлении, потом как бы споткнулся, выскочил из кадра в кулисы и исчез таким образом.
— Кончайте с ней, Эндерби, — брюзгливо буркнул генерал-майор. — Посадите обратно на стул.
— Ошень любежно, — продолжала женщина, всеми силами стараясь сосредоточиться на своем стакане с джином. Эндерби поискал в зале источник зеркального образа, но увидал лишь согбенную спину, ковылявшую к «Муж.» Может, так оно и есть, обманчивая игра света или Нового года. Странно, именно мачеха рассказывала ему, ребенку, будто в Новый год по улицам расхаживает мужчина, у которого столько носов, сколько дней в году. Он ходил искать того мужчину, с опаской считая его членом семейства Антихриста, что бродит по свету перед Судным днем. Долго после разгадки обмана Новый год обладал для него раздражающим мрачным привкусом — день возможных чудес. Он был вполне уверен, что мачеха умерла, похоронена. Если речь идет о нем, она свое дело сделала. Незачем ей оставаться в живых, восставать из могилы.
— Ну, — сказал генерал-майор, когда Эндерби снова уселся с новой порцией виски, — так в каком, говорите, были чине?
— Я генерал лейтенантом был, — сказал Эндерби. Запятые в устной фразе нисколько не хуже дефиса.
— Не поверю.
— Проверьте. — Эндерби почти точно видел мачеху, покидавшую торговый розничный отдел с чекушкой «Бута» в сумке. Паб «Нептун» принадлежал к тому типу, где любая из трех частей — салун, общий зал, вестибюль — видна из любой другой части. Эндерби пролил виски себе на галстук. Еще не произнесший ни слова старик с трясущейся тщательностью ткнул в Эндерби пальцем и сказал:
— Вы пролили виски на галстук.
Эндерби чувствовал, что страх может усугубить ситуацию. Внешний мир небезопасен. Надо вернуться домой и закрыться, работая над поэмой. Прикончил остатки в стакане, застегнулся, водрузил баскский берет. Генерал-майор сказал:
— Я не верю вам, сэр.
— Как пожелаете, генерал, — сказал экс-лейтенант Эндерби. И с генеральским салютом ушел.
— Лжец, — сказал генерал-майор. — Я всегда знал, нельзя ему верить. И что он поэт — не верю. С виду нынче утром совсем не заслуживает доверия.
— Я про него в публичной библиотеке читал, — сообщил салямисто-пятнистый мужчина. — Там и фотография есть. Статья вроде бы вполне высокого мнения.
— Кто он такой? Откуда приехал? — спросил другой.
— Держит все при себе, — пояснил пятнистый мужчина и в самое время шмыгнул, втянув гибельную каплю росы.
— Все равно лжец, — заключил генерал-майор. — Загляну сегодня в армейские списки.
Он так этого и не сделал. Раздраженно дергавшийся с застарелого похмелья автомобилист сбил его на переходе через Ноллекенс-авеню. Генерал-майор приобщился к славе задолго до весны.
4
Уйдя с воздуха с когтистыми чайками, с новогодней синевой, со сливочно ползущим приливом, Эндерби чувствовал себя лучше. В резком свете нет места призракам. Но воображаемое посещение подействовало, как приказ почтить прошлое, прежде чем по обычаю в начале каждого года взглянуть на будущее.
Сперва Эндерби думал о матери, умершей при его рождении, о которой, кажется, сведений никаких не осталось. Он любил представлять себе юную женщину, благородную блондинку, сладко-утонченную, стройно-гибкую. Ему нравилось воображать ее окутанной золотом, в дышащей пчелиным воском гостиной, напевающей «Все проходит» под собственный аккомпанемент. Угасающая жара июльского дня печально поет в широко открытые французские окна из сада, где пылают «кримсон глори», «мадам Л. Дьюдон», «Ина Харкнес», «голден спектр». Он видел своего отца, превратившегося в педанта, в библиотекарских шлепанцах, выпускавшего кольца дыма из трубки с овальным отверстием, слушавшего, в тихом удовольствии кивая головой. Однако отец никогда таким не был. Табачник, оптовый торговец, выстраивал строчки в гроссбухе с линейкой-скипетром из черного дерева, сидя в конторе за магазином в жилетке, в черном котелке, всегда радуясь наступившему времени открываться. Почему? Чтоб избавиться от той суки, второй жены. Зачем он на ней женился, господи помилуй? «Деньги, сын. Первый оставил ей целый мешок. Будем надеяться, пасынок пожнет плоды». В определенной степени так и вышло. Отсюда несколько сотен в год от Ай-си-ай, «Бритиш моторс» и прочее. Но разве оно того стоило?
О, она, та самая, была неизящной и грубой. Медуза весом в центнер, в кольцах, в брошках, испускавшая женские запахи до высочайших небес; ее спальня, вонючая, словно давно повешенный заяц или говяжья убоина, изобиловала грязными панталонами, мятыми комбинациями, дурно пахнувшими корсетами. Опухшие суставы пальцев, пухлые ладони, на запястьях валики жира, слизисто-белые руки, которые обнаженными выглядели неприлично, как ляжки. Она была заскорузлой, с выпиравшими на ступнях косточками; мозолистой, с варикозными венами. Здоровая корова, выла от боли в суставах, нескончаемой мигрени, слабой спины, больных зубов. «Ноги болят, — говорила она, — до смерти». Громко пускала ветры, даже в публичных местах. «Доктор говорит, пускать надо. Всегда можно извиниться». У нее были омерзительные привычки. Старыми трамвайными билетами ковыряла в зубах, чистила уши заколками для волос — накопившаяся в U-образных головках сера темнела и затвердевала, — чесала сквозь платье промежность, издавая звуки вроде чирканья спичек о коробок, слышные за две комнаты; из всего, что ела, сооружала огромные сандвичи; резала мясо ножницами, выплевывала обратно в тарелку пережеванную кожу с бекона или свиные шкварки, вытаскивала из дуплистых зубов мясные волокна и демонстрировала всему свету, вылавливала куски побольше грязными колбасками-пальцами, рыгала с ревом судна в тумане, субботними вечерами блевала крепким портером, крепко трубила в уборной, громко говорила без хаканья и без грамматики; глумилась над книгами, кроме «Старого альманаха Мура» с понятными ей апокалиптическими картинками. Всю жизнь буквально неграмотная, подписывала чеки, переписывая свое имя с образчика на засаленном клочке бумаги, старательно копируя, как китаец иероглиф. Готовила в основном жареное, предварительно позаботившись, чтобы жир был чуть теплым. Впрочем, заваривала хороший чай, богатый танином; обучила своему способу юного Эндерби, чтобы он мог утром принести ей чашку: три ложечки на рыло и еще две на чайник; концентрированное молоко лучше свежего; не жалей сахару. Шестиклассник Эндерби стоял над ней, пока она пила чай в постели, — косматая, морщинистая, опухшая, вонючая развалина, — на самом деле не пила: чай как бы впитывался в нее, словно в пересохшую землю. Когда-нибудь он сыпнет в чашку крысиного яду. Но он этого так и не сделал, хотя крысиный яд купил. Ненависть? Вы даже не представляете.