Вступать в беседу у него, однако, не было никакого желания, так что он не остановился, где все, а медленно пошел по коридору мимо отделения гематологии и дальше. Одна лаборантка здесь была просто премиленькая. Он по привычке заглянул в открытую дверь, но ее что-то не было видно. Он сразу потерял интерес к этому коридору, в тут в мозгу, точно колокол в тумане, загудела монотонная, неотвязная мысль:
«Пять дней».
К черту, все это пустяки, пытался он уверить себя, а неумолимый колокол снова ударил: «Пять дней».
Стремясь отвлечься, он остановился у доски объявлений возле лекционного зала и сделал вид, что внимательно изучает ее.
Он смотрел и ничего не видел, не мог заставить себя сосредоточиться, ему даже в голову не приходило, как нелепо он выглядит: долговязый молодой человек с белокурыми волосами, худощавым лицом и хмурым взглядом стоит, уставившись в одну точку. Руки в карманах халата, пальцы машинально вертят стетоскоп. Зеленый кант на халате показывал, что он студент, а из надписи на именном значке следовало, что зовут его — Дж. П. ван дер Риет. Инициалы, собственно, означали: Гидеон Паулюс, но латинское «G» здесь читали на английский манер: «Джи», и на первом курсе его одно время ласково звали «джипом», хотя вскоре забыли и перешли на краткое «Деон», так и оставшееся за ним на всю жизнь.
Доска приказов и объявлений пестрела обычными призывами к донорам и ревностными воззваниями Ассоциации студентов-христиан. Он стоял, не замечая, как мимо него говорливыми группами или вроде него — в одиночку и молча — прохаживаются его однокурсники.
«Он отдал жизнь, чтобы ты мог жить», — возвещал плакат АСХ красными буквами на фоне черного креста.
Кто отдал жизнь? И кто еще живет?
На эти вопросы плакат ответа не давал.
Наконец до Деона дошло, что он один в коридоре. Из-за широкой двери доносились шаги студентов, поднимавшихся по проходам между рядами в поисках места, и приглушенный гул их голосов.
Подумав, что он и в самом деле может опоздать на лекцию, Деон поспешил в аудиторию. Группа человек из шести, плотным кольцом обступившая кого-то на самом верху, в последних рядах, вдруг распалась, студенты разразились громким смехом. Губы Деона невольно дрогнули в улыбке. Должно быть, Робби, этот завзятый остряк, отмочил какую-нибудь шутку. Скажет что-нибудь смешное, а веснушчатое остренькое личико остается бесстрастным — только глазки поблескивают за стеклами очков.
Кто-то из них увидел Деона и поманил рукой. Он сделал вид, что не замечает жеста, н пошел через весь зал на левую сторону. Здесь было свободно: наиболее серьезные студенты сидели поодиночке, каждый уже раскрыл блокнот, ручка наготове — весь внимание.
Он скользнул по боковому проходу на крайнее в первом ряду место, неподалеку от другой компании — эти, вечные молчальники, всегда держались вместе, вот и сейчас молчат, все до одного, и индийская пара — мужчина с коротко подстриженными усами и застенчивым взглядом и молодая женщина, привлекательная, но без тени каких-либо эмоций на каменно неподвижном лице. Все остальные — пятеро юношей — тоже были цветные. Когда Деон сел, оказавшийся рядом с ним юноша повернулся — у него были то ли выцветшие, то ли от роду очень светлые зеленые глаза, придававшие темному лицу путающую неистовость.
Деон улыбнулся и кивнул ему.
— Привет, Филипп, — сказал он, чуть растягивая по привычке слова и тщательно выговаривая каждую букву.
Светлые зеленые глаза посмотрели на Деона, и Филипп Дэвидс ответил ему улыбкой.
— Привет, Деон, — поздоровался он спокойно и несколько суховато.
Глаза их встретились, и улыбка на лицах застыла, словно это была и не улыбка, а конвульсия, растянувшая губы. И оба одновременно отвели взгляд. Деон принялся возиться с портфелем, разложил бумаги, полез за авторучкой.
Барьер как был, так и остался. Порой — в минуты взаимопонимания и искренности — им казалось, будто он вполне преодолим, во всяком случае не неприступен, но проходили эти минуты, и он коварно, предательски, будто его двигала некая живая и злобная сила, существовавшая вне их и независимо от них, снова вставал между ними. И они опять оказывались по разную сторону ограды из колючей проволоки вроде той, что стояла на ферме отца, но здесь проволока была натянута на совесть, она начиналась у самой земли — так, что и шакал не проползет, — и доходила до высоких сверкающих небес.
Тем не менее ему снова и снова приходила мысль, что он должен ее разрушить. Но (и тут он почувствовал некоторую обиду) разрушать ее надо с двух сторон. В конце концов, пора бы человеку попять, не маленький уж, что я вовсе не пытаюсь ему покровительствовать, сердито подумал Деон. Ведь мы когда-то дружили.
В те далекие дни на ферме Филипп был просто «Флип», и явная разница в положении — один был сыном хозяина, а другой сыном слуги — не казалась чем-то существенным. Они были друзьями и товарищами, и, если случались невзгоды, они почти всегда вместе противостояли им, вместе терпели и «от десницы отца своего», ибо хозяин, отец Деона, был скор на руку. «Kweperlat», — припомнилось вдруг Деону, и само слово заставило его улыбнуться. Оно ассоциировалось с вещами далекими, хорошо знакомыми, но отнюдь не радостными. Розги. Пару-другую хороших розог, которые они сами, Деон и Флип, нарезали впрок и сами приносили в дом на аллее, где росли над водой айвовые деревья, ван дер Риет-старший делил между ними поровну, и после этого они вместе потирали тощие ягодицы, еще минут десять ноющие жгучей болью.
Он вспомнил, как они с Флипом стояли после порки под стеной плотины, их излюбленного убежища, потирая зад, и, изо всех сил стараясь не уронить свое мужское достоинство, сдерживали слезы.
Тогда они дружили, хоть и не были равны. Теперь же стали равны, но друзьями уже не были. Они делили скамью в лекционном зале, испытывали жгучий страх перед выпускными экзаменами, которые неотвратимо надвигались (может быть, эти экзамены и были единственным оставшимся препятствием — единственным барьером на пути к равенству и тому времени, когда обоих станут называть «доктор»; они и друг друга будут так называть?). Делили дежурства и мечтали о нелепом, но рисовавшемся прекрасным будущем. Однако друзьями они перестали быть. И не только для окружающих.
К черту, нечего над этим раздумывать. У него другие заботы, более неотложные дела, требующие внимания.
Неужели это действительно произошло? Одна мысль об этом была невыносима. Все могло пойти прахом — университет, экзамены, его будущее. Достаточно было на мгновение забыться — и вот… Он закрыл глаза, будто от резкой боли. А что скажет отец? Можно себе представить… Да нет, похоже, и представить трудно. Kweperlat — снова всплыло в памяти, и непрошеное это слово заставило его улыбнуться, и он заерзал на стуле. Нет, если отец когда-нибудь узнает, тут поркой жесткими айвовыми прутьями не обойдешься…
Жужжание голосов разом прекратилось, уступив место торжественной тишине Деон увидел, как открылась боковая дверь, и щегольски одетый профессор хирургии появился в аудитории, сопровождаемый личной секретаршей, которая следовала за ним, как неуклюжая баржа за юрким буксиром. Казалось, старая дева не хотела отпускать от себя профессора даже на час в день. Аудитория с интересом следила за развитием этого заранее известного спектакля в ожидании момента, когда профессор Снаймен по обыкновению раздраженно взмахнет своей маленькой холеной ручкой: «Да оставьте же меня, право», — и старая тетушка Аренсен, тяжело ступая плоскостопными больными ногами, с сокрушенным видом двинется к двери. Они дождались знакомого раздраженного жеста, и тетушка Аренсен ушла. Профессор ткнул в сторону двери свернутым в рулон конспектом, кто-то из студентов, сидевший в первом ряду, кинулся ее закрывать, и из виду исчезла спина секретарши и ее юбка коричневого твида.
Возвышение, на котором стоял лектор, было небольшое — на нем едва умещались стол, кафедра и пара стульев. Профессор Снаймен с сосредоточенным видом подошел к столу, выпятив грудь, как бойцовый петух. Его черные с проседью волосы стояли хохолком, дополняя сходство с драчливым петухом, ворвавшимся на птичий двор. То, что именно хирург имеет такую фамилию, — а Снаймен значит «резчик», — неизменно веселило новичков. Однако игра слов приобретала еще большее значение, как только они узнавали старину Снаймена поближе и убеждались, что его острый язык под стать самому привычному для него инструменту.