— Ну, я… ведь уже поздно. И завтра у меня нелегкий день.
Лицо Филиппа не выразило ни сожаления, ни облегчения.
— Да, конечно, — согласился он и открыл дверцу. Улыбнулся Деону. — Надеюсь, завтра все пройдет хорошо.
Он стоял у калитки, пока «ягуар» не отъехал. В зеркале Деон увидел, как Филипп открыл калитку и исчез за кустами.
Деон пожалел, что отказался от приглашения, по-видимому искреннего. Дурак! — выругал он себя. Подумай, что он теперь чувствует. Эдакий ты герой, либерал с широкими взглядами — пригласил цветного поужинать в твоем доме. А когда он в ответ приглашает тебя в свой дом, то пойти ниже твоего достоинства?
Он на такой скорости обогнул угол, что шины взвизгнули.
Но с другой стороны, это минутное малодушие никакого отношения к расовым соображениям не имело. Просто день был долгим и тяжелым — смерть ребенка, мучительное осознание причины этой смерти, долгая операция утром, лекция днем, ужин, потребовавший большого душевного напряжении. Правда, былые причины для этого напряжения частично исчезли. Но надо ли воскрешать их?
И все-таки… все-таки ему не следовало отказываться.
Может быть, он просто испугался встречи с женщиной (пусть старой женщиной, но это ничего не меняет), которая была любовницей его отца и родила ему сына?
Честно говоря, да.
И сразу же, точно все это время картина была скрыта за темным занавесом и нужен был просто сигнал, чтобы занавес поднялся и открыл то, что таилось за ним, — лицо его собственной матери, ее ясный и четкий образ.
Волосы уже не седые, а белые и редкие, как пух. После инсульта правая сторона тела осталась парализованной — рот у нее был перекошен, и она с трудом выговаривала слова. Но глаза следили за каждым твоим движением, словно только они и жили, а тело было всего лишь опорой для этих глаз, которые видели ясно, но не осмеливались судить.
Хотя, подумал он, бог — свидетель, не знаю, какой бы приговор я вынес, если бы еще пришлось судить себя. Виновен и не заслуживаю снисхождения.
В памяти всплыли стихи. «В холод же мы пошли, в худшее время года». Нет, там что-то про апрель. Апрель — жестокий месяц. Да, что-то в этом роде. И опять неверно, потому что самое жестокое время года — это зима. Солнце не в силах изгнать могильный холод из твоих костей. «Я старею… я старею». Это тоже Т. С. Элиот… «Не уходя покорно в ночь». Дилан Томас. Что-то меня сегодня потянуло на стихи. Виски и стихи. Но и это неверно: когда наступает время, каждый смиренно уходит в ночь.
В конце недели съезжу к ней, пообещал он себе, но, и давая клятву, почувствовал отвращение, которого он не смог подавить.
Как горько ожидать конца жизни, сознавая свою ненужность, подумал он. Займи место в этой длинной очереди, мама.
Займи свое место среди тех, кто никому не нужен.
Перед его глазами стояло спокойное лицо, ничего не требующий взгляд, и он вспомнил, как это произошло год назад, когда ему позвонил его почти забытый дядя.
Сначала он был сбит с толку, когда секретарша сказала, что звонит какой-то мистер Ягер из Лихтенбурга. Только после того, как завершился ритуал приветствий, он узнал этот нерешительный голос.
— Ничего, что я звоню? — спросил дядя.
— Конечно. Очень хорошо, — ответил Деон со всей сердечностью и искренностью, какие сумел придать голосу.
— Я знаю, как ты занят, — продолжал старик. — Я читал в газетах. Все время оперируешь, ездишь повсюду. Я знаю, как ты занят…
Деон попытался мягко остановить этот поток извинений.
— Что-нибудь с мамой, дядя Питер?
— С мамой? Да, я по поводу Маргит, твоей матери. Она в больнице. Мне пришлось отвезти ее в больницу в Лихтенбург.
В больнице! — Деон почувствовал тревогу и стыд. Возможно, за извинениями старика крылся упрек, которого он сначала не заметил. Когда он последний раз видел мать? Не то три, не то четыре года назад — она гостила у родственников в Претории, а ему пришлось поехать туда на медицинский конгресс. А до этого? Они тоже не виделись несколько лет. На крохотной дядюшкиной ферме в Западном Трансваале, где она жила, он побывал всего раз, чтобы пригласить ее, не слишком назойливо, переехать к нему с Элизабет. Когда она отказалась, он выразил надлежащее сожаление. Но возможно, это было и к лучшему, что отказалась. Ей вряд ли удалось бы войти в их жизнь и приспособиться к ней. А потому он дал ей чек на сто рандов, и она осталась у брата.
Правда, она сказала, что хотела бы повидать внучку. Лиза в тот год как раз пошла в школу, и они подождали до рождественских каникул, и тогда Элизабет поехала с девочкой на ферму. Все вышло не слишком удачно. Элизабет скучала, старики баловали девочку, но затем и Лизе надоели ферма и ветхая лавчонка, куда африканцы с соседнего асбестового карьера приезжали покупать одеяла, табак и дешевые сладости. На следующий год они ездили в Америку и больше на ферме не бывали.
— Но что с ней?
— Понимаешь, у нее вчера случился удар. Мы только сели ужинать, а она пожаловалась, что у нее разболелась голова и никак не проходит, ну, мы подумали, что ей лучше пойти лечь.
— Да-да, — нетерпеливо перебил Деон, — но как она сейчас?
— В больнице. Только доктор ничего толком не говорит. У нее одна сторона отнялась. Она почти не может разговаривать, но зовет тебя.
— Я сейчас же еду в Лихтенбург, — пообещал Деон.
Он сумел достать билет на дневной рейс до Ян Смэтса. Там в аэропорту его ждала прокатная машина, и он долго ехал по холмам Трансвааля, позолоченным заходящий солнцем. До городка он добрался в сумерках и остановился у ворот больницы. Мать не спала, хотя ей дали снотворное. Она ждала его весь день.
Два дня спустя приехала Элизабет в своем огромном «форде». Было ясно, что старушке нельзя возвращаться на ферму. Она перенесла тромбоз сосудов головного мозга, не очень сильный, но дальнейшее течение болезни местный врач, и так задерганный, да еще немного нервничавший в присутствии всемирно известного хирурга, предсказывать не брался. Он рекомендовал пока никуда ее не перевозить, но в любом случае после выписки она будет нуждаться в тщательном уходе. Дядюшке было под восемьдесят, а его жене — семьдесят пять. Уход за больной был бы для них непосильной обузой.
Деон позвонил Боту, который в то время торговал сельскохозяйственными машинами в Натале. Он предложил вместе заботиться о матери — полгода она будет жить у одного, полгода у другого.
Разговор не получился. Бота все это явно не устраивало. Он снисходительно объяснял, что сейчас никак приехать не может: он ведет переговоры о продаже большой партии тракторов, и прервать их неудобно. Да и вообще не стоит говорить о том, чтобы мать жила у него. Они с Лизелоттой уже почти решили продать дом. Он вечно в разъездах, дома бывает раз в неделю, так что проще снять квартиру.
— Ну, хорошо, она будет жить у меня, — наконец гневно сказал Деон.
— Думаю, это будет самое лучшее, — ответил Бот невозмутимо и добавил с нескрываемой завистью: — Ты же доктор, и у тебя большой дом. Тебе это не доставит никаких хлопот.
Элизабет все это время держалась великолепно. Она осталась в Лихтенбурге, когда Деону пришлось вернуться в Кейптаун, и дважды в день навещала бледную высохшую старуху, Пока через три недели не приехал Деон и они не увезли мать к себе.
Элизабет и потом вела себя выше всяких похвал. Вероятно, они оба чувствовали себя виноватыми из-за того, что так долго забывали про старуху, и еще — хотя не по столь же очевидной причине — из-за того, что произошло много лет назад, когда не слишком волевая, всегда молчавшая, долготерпеливая женщина оставила дом, мужа, сыновей и обрекла себя на безысходное одиночество и пустоту. Ощущение вины угнетало их обоих, но делом искупала грехи, которых они никогда не обсуждали вслух, одна Элизабет.
А это было нелегко. Мать ничего не требовала, но паралич обрек ее на почти полную беспомощность. Они устроили старушку в свободной комнате, окна которой выходили на восток — на порт и океан. Ее надо было одевать, мыть, кормить. К кровати провели электрический звонок, но иногда Элизабет и горничная не слышали его дребезжания или он ломался, и старуха ходила под себя, а потом лежала, посерев от стыда, пока кто-нибудь не приходил сменить белье.