* * * Холодная весна. Голодный Старый Крым, Как был при Врангеле – такой же виноватый. Овчарки на дворе, на рубищах заплаты, Такой же серенький, кусающийся дым. Всё так же хороша рассеянная даль, Деревья, почками набухшие на малость, Стоят как пришлые, и вызывает жалость Вчерашней глупостью украшенный миндаль. Природа своего не узнает лица, А тени страшные – Украины, Кубани… Как в туфлях войлочных голодные крестьяне Калитку стерегут, не трогая кольца. Старый Крым, май 1933 * * * Квартира тиха, как бумага, Пустая, без всяких затей, И слышно, как булькает влага По трубам внутри батарей, Имущество в полном порядке, Лягушкой застыл телефон, Видавшие виды манатки На улицу просятся вон. А стены проклятые тонки, И некуда больше бежать, И я как дурак на гребенке Обязан кому-то играть. Наглей комсомольской ячейки И вузовской песни бойчей, Присевших на школьной скамейке Учить щебетать палачей. Пайковые книги читаю, Пеньковые речи ловлю И грозное баюшки-баю Колхозному баю пою. Какой-нибудь изобразитель, Чесатель колхозного льна, Чернила и крови смеситель, Достоин такого рожна. Какой-нибудь честный предатель, Проваренный в чистках, как соль, Жены и детей содержатель — Такую ухлопает моль. И столько мучительной злости Таит в себе каждый намек, Как будто вколачивал гвозди Некрасова здесь молоток. Давай же с тобой, как на плахе, За семьдесят лет начинать — Тебе, старику и неряхе, Пора сапогами стучать. И вместо ключа Ипокрены Давнишнего страха струя Ворвется в халтурные стены Московского злого жилья. * * * Мы живем, под собою не чуя страны, Наши речи за десять шагов не слышны, А где хватит на полразговорца, Там припомнят кремлевского горца. Его толстые пальцы, как черви, жирны, И слова, как пудовые гири, верны, Тараканьи смеются усища И сияют его голенища. А вокруг него сброд тонкошеих вождей, Он играет услугами полулюдей. Кто свистит, кто мяучит, кто хнычет, Он один лишь бабачит и тычет, Как подкову, дарит за указом указ: Кому в пах, кому в лоб, кому в бровь, кому в глаз. Что ни казнь у него – то малина, И широкая грудь осетина. Восьмистишия
1 Люблю появление ткани, Когда после двух или трех, А то – четырех задыханий Придет выпрямительный вздох. И дугами парусных гонок Зеленые формы чертя, Играет пространство спросонок — Не знавшее люльки дитя. 2 Люблю появление ткани, Когда после двух или трех, А то – четырех задыханий Придет выпрямительный вздох. И так хорошо мне и тяжко, Когда приближается миг, И вдруг дуговая растяжка Звучит в бормотаньях моих. 3 О, бабочка, о, мусульманка, В разрезанном саване вся — Жизняночка и умиранка, Такая большая – сия! С большими усами кусава Ушла с головою в бурнус. О флагом развернутый саван, Сложи свои крылья – боюсь! 4 Шестого чувства крошечный придаток Иль ящерицы теменной глазок, Монастыри улиток и створчаток, Мерцающих ресничек говорок. Недостижимое, как это близко: Ни развязать нельзя, ни посмотреть, Как будто в руку вложена записка — И на нее немедленно ответь… 5 Преодолев затверженность природы, Голуботвердый глаз проник в ее закон: В земной коре юродствуют породы И, как руда, из груди рвется стон. И тянется глухой недоразвиток Как бы дорогой, согнутою в рог, — Понять пространства внутренний избыток, И лепестка, и купола залог. 6 Когда, уничтожив набросок, Ты держишь прилежно в уме Период без тягостных сносок, Единый во внутренней тьме, И он лишь на собственной тяге, Зажмурившись, держится сам, Он так же отнесся к бумаге, Как купол к пустым небесам. 7 И Шуберт на воде, и Моцарт в птичьем гаме, И Гете, свищущий на вьющейся тропе, И Гамлет, мысливший пугливыми шагами, Считали пульс толпы и верили толпе. Быть может, прежде губ уже родился шепот, И в бездревесности кружилися листы, И те, кому мы посвящаем опыт, До опыта приобрели черты. |