— Ради тебя, ради твоей же пользы прошу и молю я тебя, — говорила игуменья. — Помнишь ли тогда на тихвинскую, как воротились вы с богомолья из Китежа, о том же я с тобой беседовала? Что ты сказала в ту пору? Помнишь?..
— Помню, матушка, — чуть слышно промолвила Фленушка.
— Сказала ты мне: «Дай сроку два месяца хорошенько одуматься». Помнишь?
— Помню, — прошептала Фленушка.
— Исполнились те месяцы, — немного помолчав, продолжала Манефа. — Что теперь скажешь? Молчит Фленушка.
— В эти два месяца сколько раз соглашалась ты приять ангельский чин? — продолжала Манефа. — Шесть раз решалась, шесть раз отдумывала… Так али нет?
— Так, — едва могла промолвить Фленушка, подавляя душившие ее слезы.
— Решись, Фленушка, поспеши, — ласково продолжала свои речи Манефа. — Не видишь разве, каково мое здоровье?.. Помру, куда пойдешь, где голову приклонишь? А тогда бы властной хозяйкой надо всем была, и никто бы из твоей воли не вышел.
— Ох, матушка, матушка! Что мне воля? На что мне власть? — вскликнула Фленушка. — Что за жизнь без тебя? Нищей ли стану, игуменьей ли, не все ль мне одно? Без тебя мне и жизнь не в жизнь… Помрешь, и я не замедлю.
Так отчаянным, надорванным голосом говорила, горько плача, Фленушка.
— Един бог властен в животе и смерти, — молвила на то Манефа. — Без его воли влас с головы не падет… Премудро сокрыл он день и час кончины нашей. Как же ты говоришь, что следом за мной отойдешь? Опричь бога, о том никто не ведает.
— Не снести мне такого горя, матушка! — тихо промолвила Фленушка.
— Хорошо…— сказала Манефа. — Так не все ли ж тебе равно будет, что в белицах, что в черницах дожидаться моего скончания?.. Примешь постриг, и тогда тебе будет такая же жизнь, как теперь… Одежда только будет иная… Что бы с тобой ни случилось, все покрою любовью, все, все… Не знаешь ведь ты, сколь дорога ты мне, Фленушка!.. А если бы еще при моей жизни-то, под моей-то рукой начала бы ты править обителью!.. Все бы стало твоим… Нешто в мир захотела? — прибавила, помолчав немного, Манефа, зорким, проницательным взором поглядевши на Фленушку. Та, закрыв лицо руками, не дала ответа. Мало повременив, опять к ней с вопросом Манефа:
— Может, страсти обуревают душу? Мир смущает? По-прежнему молчит Фленушка, а дыханье ее с каждой минутой становится порывистей.
— Может, враг смутил сердце твое? Полюбила кого? — понизив голос, спросила Манефа.
Молчит Фленушка. Но вскоре прервала молчанье глухими рыданьями.
— Что ж? — покачав печально головою, сказала Манефа. — Не раз я тебе говорила втайне — воли с тебя не снимаю… Втайне!.. Нет, не то я хотела сказать — из любви к тебе, какой и понять ты не можешь, — буду, пожалуй, и на разлуку согласна… Иди… Но тогда уж нам с тобой в здешнем мире не видеться…
— Матушка, матушка! — вскрикнула Фленушка и кинулась к ногам ее.
— Встань, моя ластушка, встань, родная моя, — нежным голосом стала говорить ей Манефа. — Сядь-ка рядком, потолкуем хорошенько, — прибавила она, усаживая Фленушку и обняв рукой ее шею…— Так что же? Говорю тебе: дай ответ… Скажу и теперь, что прежде не раз говаривала: «На зазорную жизнь нет моего благословенья, а выйдешь замуж по закону, то хоть я тебя и не увижу, но любовь моя навсегда пребудет с тобой. Воли твоей я не связываю».
— Как же мне покинуть тебя, матушка, при тяжких твоих болезнях? Как мне с тобой разлучиться?.. — с плачем говорила Фленушка, склоня голову на грудь Манефы. — Хоша б и полюбила я кого, как же я могу покинуть тебя? Нет, матушка, нет!.. Царство сули мне, горы золотые, не покину я тебя, пока жизнь во мне держится.
— Ах ты, Фленушка, Фленушка! — взволнованным голосом сказала Манефа. — Вижу, что у тебя на душе теперь… Две любви в ней борются… Знаю, как это тяжело. Ох, как тяжело!.. Бедная ты моя!.. Бедная!
И не стерпела всегда сдержанная в своих порывах Манефа.. Крепко прижала она к сердцу Фленушку и сама зарыдала над ней.
— Скажи ты мне, — шептала она. — Скажи, не утай. Молчит Фленушка.
— Скажи, богом тебя прошу… Полюбила кого?.. — продолжала Манефа.
— Да что ж это такое, матушка?! Зачем ты меня об этом спрашиваешь? — совсем упавшим голосом промолвила Фленушка. — Игуменское ли то дело?..
Ровно в сердце кольнуло то слово Манефу. Побледнела она, и глаза у ней засверкали. Быстро поднялась она с места и, закинув руки за спину, крупными, твердыми шагами стала ходить взад и вперед по келье. Душевная борьба виделась в каждом ее слове, в каждом ее движенье. Вдруг остановилась она перед Фленушкой.
— Призовешь ли ты мне бога во свидетели, что до самой своей кончины никогда никому не откроешь того, что я скажу тебе… По евангельской заповеди еже есть: ей-ей и ни-ни?..
Изумилась Фленушка. Никогда не видала она такою Манефу… И следа нет той величавости, что при всяких житейских невзгодах ни на минуту ее не покидала… Движенья порывисты, голос дрожит, глаза слезами наполнены, а протянутые к Фленушке руки трясутся, как осиновый лист.
— Призовешь ли передо мной имя господа? — чуть слышно она проговорила.
— Призываю господне имя! Ей-ей, никому не поведаю твоей тайны, — сказала Фленушка, с изумлением смотря на Манефу.
— Слушай же! — в сильном волненье стала игуменья с трудом говорить."Игуменское-ли то дело" — сказала ты… Да, точно, не игуменьино дело с белицей так говорить… Ты правду молвила, но… слушай, а ты слушай!.. Хотела было я, чтобы нашу тайну узнала ты после моей смерти. Не чаяла, чтобы таким словом ты меня попрекнула…
— Матушка! Что ты? Сказала я неразумное слово без умысла, без хитрости, не думала огорчить тебя… Прости меня, ежели…— начала было Фленушка, но Манефа прервала ее.
— Не перебивай, слушай, что я говорю, — сказала она. — Вот икона владычицы Корсунской пресвятой богородицы…— продолжала она, показывая на божницу. — Не раз я тебе и другим говаривала, что устроила сию святую икону тебе на благословенье. И хотела было я благословить тебя тою иконой на смертном моем одре… Но не так, видно, угодно господу. Возьми ее теперь же… Сама возьми… Не коснусь я теперь… В затыле тайничок. Возьми-же царицу небесную, узнаешь тогда: «игуменьино-ли то дело».
И спешным шагом пошла вон из кельи. Недвижима стоит Фленушка. Изумили ее Манефины речи, не знает, что и думать о них. Голова кружится, в очах померкло, тяжело опустилась она на скамейку.
Две либо три минуты прошло, и она немножко оправилась… Тихими стопами подошла к божнице, положила семипоклонный начал, приложилась к иконе Корсунской богородицы и дрожащими руками взяла ее.
Открыла тайничок — там бумажка, та самая, что писала Манефа тогда, как Фленушка, избавясь от огненной смерти в Поломском лесу, воротилась жива и невредима с богомолья из невидимого града Китежа.
Положив на стол икону, трепещущими руками Фленушка развернула бумажку.
Взглянула — вскрикнула. В ее клике была н радость, был и ужас.
На бумажке было написано:
«Ведай, Флена Васильевна, что ты мне не токмо дщерь о господе, но и по плоти родная дочь. Моли бога о грешной твоей матери, да покрыет он, пресвятой, своим милосердием прегрешения ея вольные и невольные, явные и тайные. Родителя твоего имени не поведаю, нет тебе в том никакой надобности. Сохрани тайну в сердце своем, никому никогда ее не повеждь. Господом богом в том заклинаю тебя. А записку сию тем же часом, как прочитаешь, огню предай».
Как только поуспокоилась Фленушка от волненья, что овладело ею по прочтенье записки, подошла она к божнице, сожгла над горевшею лампадой записку и поставила икону на прежнее место. Потом из кельи пошла. В сенях встретилась ей Марья головщица.
— Не видала ли, куда прошла матушка?
— В часовню, — ответила Марьюшка. Бегом побежала туда Фленушка. Отворила дверь. В часовне Манефа одна… Ниц распростерлась она перед иконами… Тихо подошла к ней Фленушка, стала за нею и сама склонилась до земли.
Когда обе воротились из часовни, Фленушка села у ног матери, крепко обняла ее колена и, радостно глядя ей в очи, все про себя рассказала. Поведала родной свое горе сердечное, свою кручину великую, свою любовь к Петру Степанычу.