В тоскливом раздумье, в безнадежном унынье, ничего не видя, ничего круг себя не слыша, проходил Герасим Силыч по шумной саратовской пристани и в первый раз возроптал на себя, зачем он почти весь свой капитал потратил. Но, взглянув на шедшего рядышком Иванушку и вспомнив скорбный взгляд Абрама, каким встретил он его при возвращенье на родину, вспомнив слезы на глазах невесткиных и голодавших ребятишек, тотчас прогнал от себя возникшую мысль, как нечестивую, как греховную… в самую эту минуту лицом к лицу столкнулся с Марком Данилычем. В то время у Смолокурова баржи сухим судаком да лещом грузились, и он погрузкой распоряжался.
— Ба, земляк! — ласково, даже радостно вскликнул Марко Данилыч. — Здорово, Герасим Силыч. Как поживаешь? Какими судьбами в Саратов попал?
— Дельцо неподалеку отсело выпало, — отвечал Чубалов. Он тоже обрадовался нежданной встрече со Смолокуровым.
— Аль на золоту удочку хочешь редкостных вещиц, половить? — спросил Марко Данилыч.
— Есть около того, — молвил Чубалов.
— Клюет? — спросил Смолокуров.
— То-то и есть, что клевать-то клюет, да на удочку нейдет. Ничего, пожалуй, и не выудишь, — усмехаясь, сказал Герасим.
— Как так?
— Удочка-то маловата, Марко Данилыч. Вот что, — молвил Чубалов. А сам думает: «Вот бог-от на мое счастье нанес его. Надобно вкруг его покружить хорошенько… На деньги кремень, а кто знает, может быть и расщедрится».
— Что лову? — с любопытством спросил Марко Данилыч.
Смолокуров тоже любил собирать старину и знал в ней толк, но собирал не много, разве уж очень редкие вещи.
— Книги все, — отвечал Герасим. — Редкостные и довольно их. Такие, я вам скажу, Марко Данилыч, книги, что просто на удивленье. Сколько годов с ними вожусь, а иные сам в первый раз вижу. Вещь дорогая!
На ловца, значит, зверь бежит, — молвил Марко Данилыч. — А какие книги-то… Божественные одни, аль есть и мирские?
— Книги старинные, Марко Данилыч, а в старину, сами вы не хуже меня знаете, мирских книг не печатали, и в заводях их тогда не бывало, — отвечал Чубалов. — «Уложение» царя Алексея Михайловича да «Учение и хитрость ратного строя»[301], вот и все мирские-то, ежели не считать учебных азбук, то есть букварей, грамматик да «Лексикона» Памвы Берынды[302]. Памва-то Берында киевской печати в том собранье, что торгую, есть; есть и Грамматики Лаврентия Зизания и Мелетия Смотрицкого[303].
— Других нет?
— Нет, других нет, — ответил Чубалов.
— Купишь — покажи, может что отберу, ежели понравится. Наперед только сказываю: безумной цены не запрашивай. Не дам, — сказал Марко Данилыч.
— Зачем запрашивать безумные цены? — отозвался Чубалов. — Да еще с земляка, с соседа да еще с благодетеля?
— Земляк-от я тебе точно земляк и сосед тоже, — возразил Смолокуров, а какой же я тебе благодетель? Что в твою пользу я сделал?..
— Как знать, что впереди будет? — хитрое словечко закинул Чубалов.
Марко Данилыч догадлив был. Разом смекнул, куда гнет свои речи старинщик. «Ишь как подъезжает, — подумал он, — то удочки ему маловаты, то в благодетели я попал к нему».
— А не будет ли у тебя, Герасим Силыч, «Минеи месячной», Иосифовской?[304] — спросил он.
— Есть, только неполная, три месяца в недостаче, — отвечал Чубалов.
— Да мне полной-то и не надо, — молвил Марко Данилыч. — У меня тоже без трех месяцов. Не пополнишь ли из своих?
— Отчего ж не пополнить, ежель подойдут месяца, — ответил Чубалов. — У вас какие в недостаче?
— Ну, брат, этого я на память тебе сказать не могу, — молвил Марко Данилыч. — Одно знаю, апреля не хватает.
— Апрель у меня есть, — сказал Чубалов.
— Вот и хорошо, вот и прекрасно, ты мне и пополнишь, — молвил на то Смолокуров. — А то на мои именины на Марка Евангелиста, двадцать пятое число апреля месяца, ежели когда у меня на дому служба справляется, правят ее по «Общей минеи» — апостолам службу, а самому-то ангелу моему, Марку Евангелисту служить и не по чем.
— Можно будет подобрать, можно, — сказал Чубалов. — На этот счет будьте благонадежны.
— Ладно. Ежель на этот раз удружишь, так я коли-нибудь пригожусь, — молвил Марко Данилыч.
Герасим тут же денег у него хотел попросить, но подумал: «Лучше еще маленько позаманить его».
— Есть у меня икона хороша Марка-то Евангелиста, — сказал он. — Редкостная. За рублевскую[305] выдавать не стану, а больно хороша. Московских старых писем[306]. Годов сот четырех разве что без маленького.
— Ой ли? — с сомненьем покачав головой, молвил Марко Данилыч. — Неужто на самом деле столь древняя?
— Толк-от в иконах маленько знаем, — ответил Чубалов. — Приметались тоже к старине-то, понимать можем…
— Да не подстаринная ли[307]? — лукаво усмехнувшись и прищурив левый глаз, спросил Смолокуров.
Это взорвало Чубалова. Всегда бывало ему обидно, ежели кто усомнится в знании его насчет древностей, но ежели на подлог намекнут, а он водится-таки у старинщиков, то честный Герасим тотчас, бывало, из себя выйдет. Забыл, что денег хочет просить у Марка Данилыча, и кинул на его грубость резкое слово:
— Мошенник, что ли, я какой? Ты бы еще сказал, что деньги подделываю… Кажись бы, я не заслужил таких попреков. Меня, слава богу, люди знают, и никто ни в каком облыжном деле не примечал… А ты что сказал? А?..
— Ну, уж и заершился, — мягким, заискивающим голосом стал говорить Марко Данилыч. — В шутку слова молвить нельзя — тотчас и закипятится.
Марка-то Евангелиста не хотелось ему упустить. Оттого и стал он теперь подъезжать к Чубалову. Не будь того, иным бы голосом заговорил.
— Какая же тут шутка? Помилуйте, Марко Данилыч. Не шутка это, сударь, а кровная обида. Вот что-с, — маленько помягче промолвил Чубалов.
— А ты, земляк, за шутку не скорби, в обиду не вдавайся, а ежели уж оченно оскорбился, так прости Христа ради. Вот тебе как перед богом говорю: слово молвлено за всяко просто, — заговорил Смолокуров, опасавшийся упустить хорошего Марка Евангелиста. — Так больно хороша икона-то? — спросил он заискивающим голосом у Герасима Силыча.
— Икона хорошая, — сухо ответил тот. У меня тоже не из худых ангела моего икона есть. Только много помоложе будет. — Баронских писем[308].
— Что ж, и баронское письмо хорошо, к фряжскому[309] подходит, — промолвил Чубалов.
— Твоя-то много будет постарше. Вот что мне дорого, — сказал Смолокуров. — Ты мне ее покажи. Беспременно выменяю[310].
— Да моя ста на полтора годов будет постарше, — сквозь зубы промолвил Чубалов.
— С орлом?
— Неужто со львом?[311]— усмехнулся Чубалов. — Сказывают тебе, что икона старых московских писем. Как же ей со львом-то быть?..
— Ну да, ну, конечно, — спохватился Марко Данилыч. — Так уж ты, пожалуйста, Герасим Силыч, не позабудь. Так скоро восвояси прибудем, ты ко мне ее и тащи. Выменяю непременно. А нет ли у тебя кстати старинненькой иконы преподобной Евдокии?
— Преподобной Евдокии, во иночестве Ефросинии?.. Нет, такой нет у меня, — сказал Чубалов.
— Какая тут Афросинья! Евдокию, говорю, преподобную Евдокию мне надо. Понимаешь!.. Знаешь, великим постом Авдотья-плющиха бывает, Авдотья — подмочи подол. Эту самую.
— Первого марта? — спросил Чубалов.
— Как есть! Верно. Ее самую, — подтвердил Марко Данилыч.
— Так ведь она не преподобная, а преподобно-мученица, — с насмешливой улыбкой заметил Чубалов. — Три Евдокии в году-то бывают: одна преподобная седьмого июля, да две преподобно-мученицы, одна первого марта, а другая четвертого августа.