«Правильно сделал, – сказал себе Федерико. – На что он годился…» Тут он поцеловал жену и постарался отвлечь свои мысли от усопшего, но мы уверены, что образ Аполодоро явится ему еще не раз, будет он вспоминать и разговор в аллее на берегу реки, когда они видели мертвое тело.
Дон Эпифанио как будто пробормотал себе под нос: «Ох уж этот Аполо, этот Аполо! Кто бы мог подумать!» В ту ночь он и жена шептались перед сном больше обычного. У них, видно, тоже совесть была не совсем спокойна, потому что все персонажи моей правдивой истории в той или иной мере обладают способностью испытывать угрызения совести.
Что касается бездонного кладезя мудрости, дона Фульхенсио, то кому под силу описать водоворот мыслей, вызванный в мозгу философа вестью о насильственной смерти его ученика! Нам известно лишь, что в настоящее время он серьезно обдумывает тезис о том, не является ли метадраматическим моментом смертный час. Вспоминая последнюю встречу с Аполодоро и разговор о геростратстве, дон Фульхенсио ощущает некоторый холодок в спине, ибо ему приходит мысль, не он ли, сам того по желая, толкнул юношу на это роковое решение. Горе его искренне, оно причиняет ему душевную боль и кристаллизуется в идеях, так что он намеревается изучить самоубийство в координатах смерти жизни, права на смерть жизни и долга смерти.
Однако самое сильное и глубокое впечатление насильственная смерть Аполодоро произвела на Петру, Петрилью, служанку. Вот пример того, как примитивность, простота ума и характера может сочетаться с большой глубиной и нежностью чувств. Бедная девушка, жертва теорий дона Фульхенсио, помноженных на инстинкты Аполодоро, которые к тому же были обострены близкой смертью – ведь он четко представлял себе, что должен покончить с собой, – эта бедная девушка влюбилась post factum [41]в сеньорито, отца ребенка, которого она носит теперь под сердцем. Она чувствует себя одинокой и беззащитной, вдовой и матерью, и в минуты отчаяния помышляет о крайних и самых что ни на есть пагубных средствах.
Тоска гложет, конечно, дона Авито и его жену, но в общем горе они обрели друг друга: Карраскаль в известной мере погрузился в сон, а Марина проснулась, и вышло так, что бедной Материи удалось побудить Форму преклонить колена рядом с ней, и они дуэтом вознесли свои души ко господу. Теперь Авито начинает вспоминать кое-что из своего детства, которое прежде было забыто начисто. При всей скорби супруги не преминули заметить траурное настроение и приступы меланхолии у служанки, к этому добавились воспоминания о кое-каких мелочах, на которые прежде не обращалось внимания, а все вместе навело их на мысль о печальной и тягостной правде, скрывавшейся за непомерной печалью девушки.
И вот в один прекрасный день дон Авито призывает Петрилью к ответу и слышит трудную исповедь; девушка исходит слезами, а бедный дон Авито, почувствовав себя дедушкой, ласково ее утешает:
– Ничего, Петрилья, ты об этом не беспокойся, отныне ты будешь нашей дочерью и останешься с нами, а твоего сына мы всегда будем считать своим внуком, у тебя ни в чем не будет недостатка, и о нем мы позаботимся, как и о тебе, я его воспитаю, я сам его воспитаю… воспитаю… но с ним не будет так, как получилось с Аполодоро, это не повторится, клянусь тебе… Я воспитаю его – воспитаю, вот именно! – воспитаю по всем правилам педагогики, и уж в этом не будет участвовать ни дон Фульхенсио, ни дон Треньбреньсио, который погубил бы его, и с другими детьми он общаться не будет. Я сам его воспитаю, ведь кое-какой опыт у меня уже есть, да, я его воспитаю и сделаю из него гения, Петрилья, я тебе гарантирую, что твой сын будет гением, ну конечно же я сделаю из него гения – гения! – и уж он-то у меня так глупо не влюбится, он будет гением!
Такая речь сразу утешила Петрилью, и она даже стала считать, что все обернулось как нельзя лучше.
Узнав о положении дел и о великодушном решении мужа, Марина сначала заключает в объятия дона Авито, проявившего такое благородство, а потом, заливаясь слезами, падает на грудь той, что до этого дня была служанкой, – мы говорим «была», потому что уже решено пригласить другую служанку, а Петрилья останется в качестве дочери, вдовы несчастного Аполодоро.
– Да, Марина, я доволен своим решением, так и должны поступать порядочные, то есть рассудительные люди, а нам, особенно теперь, когда умер наш…
– Не надо, Авито, не говори об этом.
– Ну, ладно, я хотел сказать, раз его нет, мне нужен кто-то, к кому я мог быприменить до всем правилам мои педагогические принципы.
– Ради бога, Авито, молчи, не надо!.. – восклицает встревоженная Марина, чувствуя, как сон снова тяжкой глыбой надвигается на нее.
– Так получилось…
– Ради бога, Авито, ради бога! Неужели опять?
– Так получилось из-за того, что мне помешали применить как подобает мою систему. А теперь ты увидишь…
– Ну, что это за мир, пресвятая дева, что за мир!
Несчастная Марина снова ощущает, как наливаются тяжестью веки над ее духовным взором, а Петрилья, новоиспеченная дочь-вдова, смотрит то на того, то на другого, не понимая, о чем это они говорят, но догадываясь, что речь идет о будущем плода, зреющего в ее чреве.
Бедняге Карраскалю теперь приходится соблюдать осторожность, тайком от жены он вызывает к себе Петрилью и спрашивает:
– Скажи, Петрилья, ты любишь фасоль?
– Чего ж ее не любить! А что?
– Ничего особенного. Постарайся есть ее побольше, понимаешь? Только чтоб несварения не получилось, а так ешь сколько можешь и гляди ничего про это не говори Марине, поняла? Ни в коем случае!
Он еще. раз вызывает Петрилью, чтобы повторить:
– Смотри не проговорись ей про это. Запомни, фасоль тебе сейчас очень полезна.
Петрилья, в восторге от своей новой роли, снисходительно улыбается: «Бедняга! Он немного не в себе, но отчего же его не потешить…»
……………………………………………………………………………………
Вот таким путем я и заполняю понемногу страницы моего эпилога и оставляю историю незаконченной, чтобы можно было присовокупить к ней вторую часть, если первая будет иметь успех у читателей.
На этом месте я прерываю изложение моего эпилога на то время, пока не получу ответа на письмо, которое отправил сегодня в Барселону с целью узнать, сколько четвертушек содержит моя рукопись (пролог и логос), потому что издатель хочет, чтобы число страниц равнялось двумстам семидесяти двум, а я отправил не более двухсот девятнадцати, и, стало быть, не хватает пятидесяти трех страниц рукописного текста, из чего можно составить следующую пропорцию:
219/ 53 = 281n/x
где х = количество четвертушек, которое должно быть в в эпилоге, а и = количество четвертушек в рукописи, пересланной в издательство; отсюда
x = 281 × 53/219 = 67 четвертушек.
Не буду продолжать, дабы не злоупотреблять терпением читателей.
Кстати, отправившись сегодня на прогулку, как обычно, с одним из моих друзей, врачом и публицистом, я прочел ему этот эпилог, история создания которого ему Известна, и он, благодаря естественной ассоциации идей, тотчас вспомнил знаменитый сонет Лопе де Беги, который начинается словами:
Ну, Виоланта! Задала урок!
Не сочинил я сроду ни куплета…
[42] Когда я закончу этот эпилог сообразно с ответом на мое письмо, то в качестве концовки возьму третью строку из второго терцета упомянутого произведения.
Мы с другом вспомнили (как же иначе!) изящный пассаж из «Пролога к читателю», предваряющего вторую часть бессмертного творения единственного и не превзойденного во всей испанской литературе юмориста, это рассказ о севильском безумце, у которого была нелепая мания поймать на улице или в каком-либо другом месте собаку, после чего он «наступал ей на одну заднюю лапу, другую лапу приподнимал кверху, а засим с крайним тщанием вставлял ей трубку в некоторую часть тела и дул до тех пор, пока собака не становилась круглой, как мяч; доведя же ее до такого состояния, он дважды хлопал ее по животу и, отпустив, обращался к зевакам, коих всегда при этом собиралось немало: «Что вы скажете, ваши милости, легкое это дело – надуть собаку?»