В то время как Чалых и Лаврененко, намекая на разверзшуюся перед ними пропасть, больше прибегают к недомолвкам и умолчаниям, Гайлит пытается словами передать настроение, воцарившееся на его предприятии в 1937 г., после того как директора арестовали, а его самого чуть не исключили из партии: «Можно представить, насколько тяжело было положение на фабрике во второй половине 1937 г., когда практически весь прежний инженерно-технический руководящий персонал и директор были заменены менее опытными сотрудниками»{1593}. Положение обострилось еще сильнее, когда в январе 1938 г. алюминиевый завод получил задание перепрофилировать производство с боксита на нефелин и весь год его коллективу пришлось заниматься «устранением трудностей». Сырьем и техникой завод снабжался из рук вон плохо, в результате его переоборудование затягивалось. «Ив такой напряженный момент директор был вызван с докладом к наркому тяжелой промышленности. Как сейчас вспоминаю я эти 48 часов, за которые мы подготовили доклад. Прежде чем Самохвалов отбыл, он крепко пожал мне руку и сказал: "Ну, Андрей, возможно, ты снова останешься один в этот трудный момент"»{1594}. Десять дней не приходило никаких известий, а затем на заводе узнали, что сняли не их директора, а начальника Главалюминия П.И. Мирошникова, жертву «клеветнической акции», и Самохвалова назначили на его место. Весь 1938 г. Гайлит не только ощущал постоянную угрозу террора, но и находился в сильнейшем напряжении в связи с перестройкой на предприятии и в наркомате, который был разделен и реорганизован по отраслям. Узнав в октябре, что его брат Евгений, возглавлявший областное финансовое управление в Азово-Черноморском крае, приговорен к десяти годам заключения, Гайлит понял: больше он не выдержит: «В конце 1938 г. мое здоровье находилось в таком критическом состоянии, что я попросил перевести меня на должность обычного инженера. Мое желание было удовлетворено: 14 января меня назначили начальником технического отдела Всесоюзного института алюминия»{1595} Гайлит показывает свою беспомощность. Он видел угрозу, ужасно страдал от нее, но долгое время не находил другого выхода, кроме как работать еще усерднее в надежде, что его усилия оценят. На многое и он лишь намекает. Он сосредоточивается на описании производственных проблем, которые, однако, и были столь тяжкими потому, что все знали: отставание будет рассматриваться как политическое преступление. Подобно директору, объяснявшемуся недомолвками и, тем не менее, сказавшему все, что нужно, фразой «Возможно, ты снова останешься один», Гайлит в немногих словах дает понять, что значило для них тогда десять дней ждать известий из Москвы. Наконец, и об аресте брата он особенно не распространяется, поскольку любому современнику понятно, что он не только принес Гайлиту горе, но и заставил опасаться за собственную свободу. Таким образом, перевод на другую работу не просто избавлял Гайлита от слишком большой ответственности: менее важная должность уменьшала риск самому оказаться в тюрьме. В.А. Богдан говорит о времени террора и своем бессильном страхе гораздо конкретнее. Она не ограничивается личным опытом, по крайней мере иногда уделяя внимание политическим событиям. Для нее террор начался с ареста М.Н. Тухачевского (1893-1937) и лозунга об «усилении пролетарской бдительности». Опасность для себя она увидела, когда в Ростове арестовали депутата Верховного Совета, в чьей предвыборной кампании она принимала участие в качестве агитатора: тот якобы готовил покушение на Ворошилова. Вдобавок были арестованы два заводских начальника, которых ее муж Сергей как раз недавно посещал со своими студентами. Все, по словам Богдан, в ужасе ждали, кто будет следующим. Ее дом, где 132 квартиры занимали главным образом специалисты и политработники, перманентно опустошался. Почти каждую ночь кого-то оттуда увозил «черный ворон». Особенно страшной для Богдан выдалась ночь, когда забирали соседа сверху и обыскивали его квартиру. Обыск длился долго, и супруги Богдан слушали, как у них над головой расхаживают мужчины в тяжелых сапогах и зачем-то двигают мебель, как громко плачут жена и дети арестованного{1596}. Посадили не только бывших коллег Богдан с комбайнового завода, но и профессора, на кафедру к которому она в свое время тщетно пыталась устроиться. Теперь ей казалось счастьем, что он ее тогда не взял. Но она почувствовала еще большую неуверенность, так как никто не знал, почему хватают научных работников. Судя по всему, профессор стал жертвой новой кампании травли ученых: намеки его сотрудников давали понять, что ему инкриминировали занятие «чистой наукой», не имеющей «актуального значения». Сотрудников расспрашивали, хвалил ли профессор в своих лекциях Сталина и разъяснял ли важную роль партии. Чета Богдан перепугалась, поскольку муж Валентины Алексеевны в лекциях ни словом о Сталине не упоминал. Богдан даже попросила свою мать на время взять к себе их дочку, боясь, что, если их с мужем арестуют, девочка попадет в детский дом и они ее навсегда потеряют{1597}.
Валентина Алексеевна и ее муж уцелели, и даже на мукомольном комбинате Богдан никого во «вредительстве» не обвинили. Богдан, в отличие от своих советских коллег, говорит об арестах и терроре без обиняков и эвфемизмов. Кроме того, она не пытается демонстрировать напряженную сосредоточенность на работе. Учитывая, что ее мемуары написаны за границей, в другой обстановке и в расчете на совершенно другие читательские ожидания, неудивительно, что у нее имелась возможность называть вещи своими именами и она использовала соответствующие языковые средства. Однако, несмотря на иную форму, по содержанию ее повествование не слишком отличается от скупых откровений коллег, оставшихся в СССР. Богдан тоже показывает свою беспомощность перед террором. Она не знала, за что человека может постичь кара и на кого она обрушится в следующий раз. Так же как Гайлит, Богдан безуспешно искала логику террора, которая была бы ей понятна и помогла бы оценить опасность. Не находя такой логики, она разрывалась между иллюзией, что с ней ничего не случится, поскольку она ни в чем не виновата, и осознанием того, что все они могут стать жертвами чистого произвола. И Богдан, и Гайлит все-таки приняли кое-какие «меры предосторожности»: первая отослала в безопасное место дочь, второй сам постарался убраться «с линии огня».
Отойти в тень с авансцены событий планировал и Логинов летом 1938 г. Он — один из немногих советских инженеров, рассказывающих о 1937-1938 гг. столь же подробно и откровенно, как Богдан. Логинов посвятил террору целую главу объемом 64 страницы, т. е почти половину своих воспоминаний, и с особенной выразительностью показывает терзавшие его сомнения, неуверенность и душевное смятение: «Еще в Америке мне стало известно из разговоров с товарищами, приезжавшими в США в командировку, что наша страна живет в какой-то особой напряженной атмосфере. Американская печать много писала о событиях в СССР, причем в самом плохом свете. Я лично, как и многие другие, понимал, что верить этой враждебной информации нельзя, но в то же время трудно было понять, что за причина, вызвавшая большую волну арестов в стране»{1598}. Публикуемым в США сообщениям о терроре в СССР он верить не мог и не хотел. В качестве реакции на возникшую неуверенность его потянуло домой, ибо в тот момент он и представить не мог, что сам окажется в опасности. Когда он вернулся в мае 1937 г., жена уже на вокзале рассказала ему «некоторые вещи», которые его «насторожили». Через два дня был арестован его начальник Немов, вскоре исключили из партии самого Логинова и арестовали отвечавшего за его промышленный комплекс наркома вооружения Моисея Львовича Рухимовича (1889-1938). Друг Логинова Браило, сотрудник Амторга, застрелился сразу по возвращении из США{1599}. Логинов рассказывает обо всем этом довольно подробно и, тем не менее, говорит: «Трудно подыскать слова, которыми можно было бы сравнительно полно охарактеризовать всю нелепость и трудность моего положения, в котором я очутился в этот период»{1600}.