Ольге казалось, что воля, которой у нее в жизни никогда не было, принеслась к ней, нахлынула, как вешнее половодье. Она пила эту волю большими глотками, и горячее удушье сжимало грудь.
— Сердце горит, к милому рвется, а мы от милого око отвращаем…
— Да ты вся огнем пышешь, лапушка моя, свет мой… Айда-кось в тепло, ино не застудилась бы ты… — шептал Данило, вводя Ольгу в душный полумрак стрелецкой избы.
Троицкие стрельцы спали вповалку по лавкам и на полу, обнявшись с женами.
Перед божницей теплилась висячая лампада, огонек чадил и качался, готовый потухнуть от нестерпимой духоты.
Но ни Данила, ни Ольга ничего этого не заметили.
Ветер воли, казалось, все еще гулял вокруг Ольгиной головы, в ушах пел голос Данилы, а глаза, как солнцем, любовались его золотыми волосами.
Вдруг Ольга увидела, что его волосы засияли у ней на коленях, — и сладко ужаснулась этому.
— Ой, что ты, что ты, друже ты мой любый?! То мне должно тебе в ноженьки падать, ой, вставай, вставай, свет ты мой желанной…
Данила поднялся, и оба сжали друг друга в крепком радостном объятии.
За окном осадная ночь, сорок первая по счету, беспокойно стонала ветром и перекликами часовых…
…Как ни рано поднялась поутру Ольга, несколько стрелецких жен и подружек выследили ее и принялись стыдить:
— Ай, смехота! Ай, срамота!.. Добро бы девка была, а то при живом муже да к его же брату ушла. Где у тебя стыд-то, баба бессовестная?
Пока они галдели, Ольга собралась с духом. Лицо у ней еще пылало, и слезы обиды стояли в глазах, но вчерашние мысли, гневные и совестливые, опять вернулись к ней — и она заговорила все более крепнущим голосом:
— Сило́м меня замуж выдали, а я сама была без воли, без разума. Оська Селевин — насильник, а не муж мне!
— Да ведь не венчана ты с Данилкой-то, стыдоба твоей голове! А грех-то, грех-то!
— То не по воле нашей, а по горькой доле — аль не разумеете? А вы-то с мужиками все венчанные живете? Пошто же меня покорами измываете?.. А что до греха, так перед Данилой я пуще всех грешна — сколь дней я его горем-отравой поила? И неужто ноне отвергнусь от него, посмехов ваших испугаюся? Не будет того, хоть бы мне смертию грозили, слышьте вы? Мне без Данилы жить не можно!.. А перед богом-господом грех мой замолю, слезьми изольюся…
— Эко, осмелела! Гляди, смертью не хвались — в ад пойдешь, душа прелюбодейна, в ад, на муки вечные!
Ольга вздрогнула, ужас стиснул ей сердце.
— Господи-батюшко, приму и муки адовы, коли так!
И такое отчаяние сверкнуло в глазах Ольги, что обличительницы на время отступили от нее.
О том, как докучали ей злые женские языки, Ольга ни разу не обмолвилась Даниле. Нередко он находил ее в Успенском соборе. Она стояла на коленях, на ледяном каменном полу, и невидящими, полными слез глазами смотрела на черные пятна грозных святых ликов в позолоченных окладах.
Данила поднимал ее и уводил с собой.
— Ольгунюшка, свет мой, пошто так изводишься?
Она жалась к нему и шептала:
— О здравии твоем молилася, Данилушко.
— Да здоров я, голубушка, ей-ей, здоров, бог с тобой!
Случайно Данила услышал, как стрелецкие жены попрекали Ольгу, — и, вскипев, разогнал обличительниц, а потом рассказал их мужьям про «бабье злоречие». Стрельцы прикрикнули на жен и заказали им «рот затворить покрепче и на Данилову бабу не кидаться». Но женщины нет-нет да и задевали Ольгу. Были среди них особенно вздорные бабы, которые к тому же завидовали молодости Ольги, красоте ее похудевшего чернобрового лица. Завидовали и тому, что, не в пример их мужьям, Данила Ольгу пальцем не трогал и был с ней всегда ласков — «словно жених», язвили стрелецкие жены. Ольга молчала. Она уже смирилась перед тем, что «за грех» свой она должна терпеть все поношения и обиды.
— Пошто глазыньки прячешь, Ольгунюшка? Аль опять изобидел кто? — допытывался Данила. — Ну, погляди на меня, любушка. Ой, силом улыбаешься — знать, на душе сумно да тоскливо?
— Ты возле меня, так и тоски нету, — отвечала Ольга. — Не рада девица цветному платью — рада молодцу-соколу, вот и я також, мой свет!
— Ой, не обманешь меня, соколица! Вона, в очах-то по сию пору слезка кипит. Слышь, Ольгунюшка, я сам до всего дознаюся и, уж коли на то пошло, вот те крест, побеседую я с теми стрельцами, кои за своими женёшками худо доглядывают. А коли добром мужики меня не послушают, доведется грех на душу взять — бока им помять маленько, пусть помнят крепше.
Когда и с кем беседовал Данила, Ольга не видела, но стрелецкие жены заметно укротились, а вскоре и совсем перестали нападать на Ольгу. Да и не до этого уж было.
После того как первого ноября 1608 года поляки напали на монастырских водовозов, изрубили сто девяносто человек и взяли пленных, осажденные поняли, что к окрестным прудам дорогу теперь «засекли». Теперь не привезешь чистой, прозрачной водицы, которой пополняли питьевой запас.
Теперь приходилось довольствоваться только внутренним прудом, воды которого и в мирные дни еле хватало для монастырских нужд.
— Ноне водицу-то яко нищим грошик подают, — язвил Осип Селевин, принимая из рук троицкого кухаря кружку воды, которой должно было хватить на целые сутки.
— Эй, плесни-ко еще водицы, отче блаженной, — попробовал он улестить хмурого горбатого кухаря, но тот в ответ показал кулак.
— «Будьте вы все прокляты!» — злобно подумал Осип и нерасчетливо выпил разом полкружки — он совсем не собирался долго заживаться в этом опасном месте, которое не сегодня-завтра взорвут коварные враги. Каждый день Осип ожидал своего «исхода» вместе с паном Брушевским, с которым он уже успел снестись впереглядку.
Ротмистр показал Осипу перстень с индийским изумрудом и знаками дал понять, что не только это кольцо, но и все блага мира ожидают Осипа Селевина, если он выпустит его. Диомида-тюремщика оба решили убить. Пан-ротмистр очень живописно показывал, как это можно устроить. Осип подпоит грязного монаха, украдет от него ключ и выпустит пана Брушевского. Потом оба вместе оглушат Диомида, бросят в башню, а ключ за окно и — ищи ветра в поле.
Найти хотя бы один малый бочонок романеи для Диомида теперь, однако, оказалось таким трудным делом, что Осипу пришлось обратиться к всевластному Макарию.
— На питие не дам! — сразу отрезал Макарий. — И без того народишко вовсе непотребен стал…
— Пользы ради вящей стараюся, отче! Умыслил я хитрость в подмогу нам всем! — взмолился Осип и тут же придумал историю, которая Макарию ясно пришлась по нраву: будто-де пан Брушевский уже перестал запираться и готов все рассказать о подкопе, только просит поднести ему винца «храбрости ради».
Макарий повеселел и приказал принести бочонок романеи.
— Уж коли б миновала нас сия напасть… Ино уж потрудися, голубь, божьего дела ради… да, гляди, никому ни словечушка не выдавай!
— Могила, отче, могила!.. Ведает о том лишь рубаха моя да подоплёка! — уверил Осип, пряча бочонок под полу кафтана.
Седьмого ноября под вечер Осип, с заветным бочонком под полой, отправился в тюремную сторожевку к Диомиду.
День был унылый. С утра началась стрельба. Польская «трещера» без передышки била по утлой западной стороне. Не один десяток бойцов ранило осколками кирпичей от стены. Для заделки пробоин воеводы призвали на подмогу стариков и женщин. Древнего деда Филофея нарядили бирючом сзывать народ на стены: кого — пробоины заделывать, кого — горячую смолу лить на лестницы, по которым зеленой желтожупанной саранчой лезли враги.
Филофей ходил, не без лихости сдвинув на ухо черную баранью шапку с алым суконным верхом. Той же суковатой герлыгой[114], которой он отарил овец, дед постукивал теперь по стенам изб и келий, сзывая всех людей «мирских и обительских» помогать заслонникам. Увидев Осипа с бочонком под полой, дед Филофей поманил его пальцем:
— Ахти, батюшки мои, ноне день грозен, а ты, Оська, с бесовской усладой под кафтаном? Поди-тко на стены, ленивая орясина!..