Литмир - Электронная Библиотека
A
A

К вечеру прискакал Марей.

Сурово, не прерывая, беглецы выслушали страшную повесть Марея, ничему не удивились: мир, который они оставили, готовил им только зло, которое часто горше смерти.

На одну лошадь посадили Анку, которая ехала не слезая, а на другую лошадь садились по очереди, чтобы отдыхать.

Сеньча вдруг беспокойно потянул чутким своим носом и сказал:

— Слышно, робя, паленым наносит. Где-то горит…

Еще немного прошли — шибануло сразу горьким дымом, взвило пыль выше по дороге. Ветер усиливался.

Когда дорога пошла в гору, затрепал ветер соломенно-золотые Аткины косы, вздул на мужиках изветшалые рубахи, а запах гари стал еще крепче.

Вдруг вскрикнул, испуганно побледнев, Аким Серяков:

— Пожар, братцы!.. О-ой!..

Все глянули вправо — и замерли на месте.

Внизу, среди зелено-пестрой вешней степи, вздувалось, ширилось зарево, косматая огневая лапища все выше рвалась к небу. Временами ветер, налетая сразу, пригибал зарево к земле и бешено раскидывал среди черного клубистого дыма ослепительные разлеты длинных юрких языков пламени, словно глумливая рука неведомого чудовища играла огненными лентами.

Не успели еще растерянные, бледные беглецы с горы спуститься, как из-за косогора вдруг вынеслась пара вспененных коней. За ними прыгала крытая кибитка. За первой кибиткой вторая, третья, и целый табун дико ржущих лошадей со спутанными гривами, с перекошенными глазами. Навострив дрожащие уши, стали кони, словно окаменев, и заржали тоскливо. Из кибиток же ответил им надрывный бабий визг, плач ребят. Смешались в кучу кибитки, возы, коровы, привязанные веревками к кибиткам.

Среди жалобного ребячьего воя и бабьих причитаний гортанными голосами перекликались узкоглазые скуластые мужчины в пестрых грязных халатах и вывороченных меховых малахаях.

— Калмычье, робя, бежат куда-то, ей-бо-о!.. — сказал беспокойно Василий Шубников.

Степан Шурьгин почуял, как сдавило сердце в комок от острой жалости к этой пестрой, разноголосой, воющей толпе, к ребячьим этим головенкам. Побежал к ним навстречу, большой, светловолосый, с золотым загаром сильного тела сквозь продранную рубаху, и крикнул, протянув руки:

— Куда идете?

Навстречу выбежал плотный калмык, затряс щекастым темно-желтым лицом с пучками седой бороды. Подбирая с земли длинные полы беличьего малахая, он заговорил быстро-быстро, порывисто кланяясь с каждым словом своей сбивчивой нерусской речи.

— Ой-ой… хорош урус, хорош?.. Нету, пожар, нету, а?.. Нету… бить… шибко бить, нету, а? Боюсь… у-у, боюсь урус… палка… огонь… Не будешь там… пожар? Нет? Нет?

Он махал рукой назад на зарево, крутил головой, топтался на месте, ширил глаза, изображая ужас, и взметывался грузным телом во все стороны, показывая, что он бежит и боится. А сам глядел на большого светловолосого человека с непередаваемым выражением страха, беспомощности и надежды.

Степану стал он вдруг так же близок, как и рваная, пыльная кучка усталых людей за его спиной. Он протянул руку калмыку, помотал с улыбкой головой:

— Не понимаю, мил человек. Откудова бежите-то? С пожару, да?.. Бить не буду, что ты! Мы сами беглые.

Спустились остальные. Сеньча, хмуро глядя на пожарище внизу и на сбившуюся толпу лошадей, людей и возов, сказал, не скрывая нетерпеливой досады:

— Ну, чо ишо? Прет куды-то калмычье, ну и пусть… Чо с ними прохлаждаться?.. Выспросить надо, какая деревня аль аул горит… Айда дале…

Алтаец же все кланялся, показывал куда-то смуглой рукой и вдруг заплакал тяжко, вздрагивая всем телом.

Сеньча сказал с усталым равнодушием:

— Вона, заревел опять! Ну что с им баять долго!.. Надо шибче идти, охота на становье скореича, о хлебушке надо озаботиться…

— Чай, надо жалость к людям поиметь, — укорил его Степан.

Сеньча выкрикнул со злым задором:

— А нам самих себя жалеть не надобно, а? Бродим ведь, как зверье, — на себя бы жалости хватило…

И вдруг все вздрогнули: из-за косогора показались четверо. Черные, в саже… Зубы их цокали, челюсти сводило, как у зверей, волосы полуобгорели на голове.

— Батюшки-и! — взвизгнула Анка.

Полуголые, истерзанные люди, пахнущие дымом, будто не видя никого, упали с размаху на колени и закрестились истовым двуперстием — трое парней, одна девушка. Алтаец радостно вдруг закивал головой, показывая на всех четверых:

— Ой… наш, наш… урус, хорош, хорош… Говорить будет, вот говорить будет…

Сеньча грозно крикнул четверым:

— Чо горит-то, сказывай! Ну!

Девушка простонала:

— Поздеевка-а!

— Позде-ев-ка-а?!

Беглецы повторили со стоном. Обступили возбужденно четверых.

— Да что подеялось-то? Пошто горит? Господи-и!..

Рассказ был короток. В Поздеевке жили по старой вере. Мужики были исправные, трезвые, жили сыто. Но не давали покоя попы. Накатят в Поздеевку, со старцами-начетчиками ссорятся, опостылели попы хуже волков. Приехали недавно двое, горластые, загребущие… Поздеевцы сунули им кое-что, даже медовухой угостили — только бы уехали. Но попы зашарили спьяна по Поздеевке, привязались к начетчику, давай его корить и грозить ему. Старик не хотел говорить с ними, попы избили его. Тогда кинулись на них поздеевские мужики и намяли поповские бока.

Один поп умер, а другой ночью отлежался и убежал к своим в крепость. А с дороги послал парнишку чьего-то, чтобы обещание его передал мальчонка поздеевскому люду: пошлет-де он, поп православный, солдат на «непокорное, безбожное кержачье за убийство и бунт», а солдаты следа не оставят от Поздеевки.

— Вот и бает батюшко наш, старец преподобный: айда, робятки, умрем смертию мученской, примем венец… Не дадим солдатью измываться над нами, а через геенну души очистим и к Исусу в обитель прямехонько… Так и порешили… Глядим, с горы, вона оттеда, солдаты с ружьями. А у нас округ села солома уж сготовлена, рубахи смертны тоже излажены… Батюшко-старец приказал нам: поди, ребятки, подпаливай. Они псалмы поют, а мы округ селышка родного обежали да и подпалили… И-их!.. И жисти вдруг дотоль жалко стало!.. Пробились мы сквозь огонь… А они все сгорели-и!.. О-ох!..

Сеньча спросил сипло:

— Товарища нашего Пыркина Евграфа семейство как?

— И-и… сгорели, дру-уг! Дуняха ревмя ревела, неохота было сжигаться, а отец с матерью ее силком в избу с собой увели, в смертну рубаху одели…

Алтаец вдруг возбужденно замахал руками, заговорил что-то, раздирая дрожащими пальцами седую бороду.

— Пошто он так-то?

— А вот ревет… Они с нами рядышком жили… Тута их аул, тута наша Поздеевка… Солдаты-то возьми да и зажги ихнее жилье… Они же бежать… — А се ихний старшина, Удыгай, доброй, больно доброй мужик…

Алтаец вдруг упал на колени, протянул руки к гульбищу пожара, весь затрясся в тяжком рыдании и высоким голосом завел что-то жалобное.

Вслед за ним взбудоражился опять, загомонил, завыл обоз. Внизу же полыхало черно-рыжее зарево горящих жилищ.

Выл и плакал Удыгай, истошно жалобился обоз, подхватывая и повторяя каждый вздох и каждое слово Удыгая.

Один из молодых кержаков объяснил:

— Се он жалобится… Бает: в родном-де Алтае беглецом надо быть!

Степан опять почуял острую, будто свою, тоску. Погладил Удыгая по плечу. Алтаец вдруг вскочил с колен, схватил Степанову руку, сжал ее и залопотал что-то, а сам оглядывал всех кругом, и белые его зубы блестели, как дорогой гладкий камень.

— Чо он опять?

— Он бает: айда-де все вместе доли искать… Ведает он места хорошие, богатые… На Бухтарму сведет ладно, и солдата ни одного краем глаза не увидим… Знает он все горы…

Сеньча уже тряс руку Удыгая. Оглядев жадными глазами даль, обоз и свою кучку беглецов, рваных, пыльных, худолицых, крикнул Сеньча, а за ним все:

— Веди! Веди! Пойдем. Все будем вместе. Нам Бухтарма — вся жисть! Веди!

Курослепов рудник

Если поглядеть с высоты на Курослепову гору, то увидишь глыбищу каменную, обглоданную с краев, изгрызенную изнутри острыми мотыгами и лопатами.

31
{"b":"194380","o":1}