Задохнулась отчаянием Татьяна, видя безумие молитвы. Вертелся, падал, плясал, пел высоко и самозабвенно молодой кам [43] Орылсут. К теплой отдыхающей земле простирали руки коленопреклоненные родичи бедной Кырту.
Татьяна топала, рвала на себе волосы, кричала во весь голос:
— Солдаты идут, солдаты! Помогите!..
Но если вдохновлен кам и буря в глазах его и теплое дуновение веет вокруг его бубна, погибель вечная тому, кто сойдет с места.
И никто не тронулся с места…
Татьяна прибежала назад с воплем:
— Молются, не слышат нас!
Ей никто не ответил. Может быть, даже и забыли, что посылали ее. И она, как и Анка, стала носить камни. Пороху уж давно не было, издержали на охоте за зиму. Одной рукой держась за глыбы у края, чтобы спрятать голову, другой бросали вниз камни. Пот все жарче обливал лица. Казалось, лился пот даже из глаз. Осажденные содрали себе ногти, и стерли кожу на руках до крови, и все бросали, бросали камни.
Вдруг совсем ясно, так что и воротники красные видны и треуголки, из-за выступа горной тропы показался один, другой, третий, целая цепь солдат. Обошли где-то со стороны леса, карабкались вверх, держа штык наизготовку.
Василий шепнул, свистя пересохшим горлом:
— А вот чичас угостим!
Встал, покачиваясь от тяжести камня, изловчился…
Щелкнуло снизу… еще… еще…
Василий качнулся, будто ему перешибло коленки. Мотнулся, упал и словно прирос к земле.
Качка же с Фирлятевским, горным ревизором, лекарем и несколькими офицерами стояли на просторной площадке правее тропинки. Тут было безопасно — и чем выше поднимались солдаты и казаки, тем были они виднее.
Принесли тело прапорщика. Качка сказал торжественно, прикрыв его собственным плащом:
— Сие есть целая война с варварами первобытными. И се жертва и первая и безвременная. M-r Picardot, примите меры, дабы сохранить тело для похорон, достойных героя… А ладно наступают наши молодцы. Лезьте, лезьте! Храни вас господь. Но все ж, сознаться надо, велика злоба у сих бунтовщиков. Держатся изрядно.
Горный ревизор, складывая лорнетку, устало мигнул глазами.
— Все же хотел бы я знать, ужель сегодняшний поход до ночи затянется?.. Солнце уже силу свою теряет… Как досадно сие…
Когда убили кержака Алеху и двух ранили, камни уже никого не могли остановить.
Сеньча, страшный, с налитыми кровью глазами, в клочьях рубахи, облипший мокрыми волосами, еще нацелился напоследок… но вдруг потеряли ноги опору. Наваливалась на спину гора человечья, ревущая, уже непобедимая…
Солнце лениво закатывалось за гору. Повевало нежно-прохладным ветерком. На каменистую площадку, откуда начальство наблюдало за неравным боем, вскарабкался шустрый черноусый прапорщик.
— Честь имею донести… Бунтовщики схвачены и побеждены-с.
— Хвала создателю! — обрадовался Качка.
— Ваше… пр… сходство!.. — с веселым отчаянием вскричал прапорщик, — еще… имею честь добавить… Неподалеку обнаружено становье алтайцев, дружественных, несомненно, с сими бунтовщиками.
— Что с ними?
Прапорщик рапортовал бойко:
— Хотя сии последние в бою участия не принимали, но моленье ихнее показало, что они просили о ниспослании победы их сообщникам. Посему, ввиду желания нашей доблестной роты и храбрых казаков, а также ввиду обилия женщин в сем становье, было разрешено уставшим частям… э… устроить себе веселье в сем месте-с… с приказом не колоть лошадей.
— Молодец! — крикнул полным голосом Качка. — Поздравляю вас, любезный юноша, с чином поручика. — А вас, — обернулся он к Фирлятевскому, — поздравляю, уважаемый и любезный комендант, со званием штаб-офицера.
Фирлятевский вспыхнул, мигнул воспалившимися за день глазами и бурно поцеловал пыльное плечо Качки:
— Ваш… пр… сход… ство… Ваше… Ох… я… я… счастлив превыше сил… Благодарю…
Качка наставительно поднял палец вверх.
— Его благодарите, всеблагого к нам справедливца небесного.
Предтечи будущих веков
Когда пленники очутились все в остроге барнаульском, в закопченной, пропрелой, сырой «каморе», с несказанной болью почуяли они, что не дышать им больше вольным, медовым воздухом. Ах, хорош Алтай! И перед смертью синими, холодеющими устами будешь искать, ловить жадно сладкий пахучий ветер горных его просторов.
Привезенных из разгромленного гнездовья поселян бухтарминских поместили в одну камору со Степаном и Мареем.
Если волну морскую, оглушающую гулом, звоном и воем, вспененную дикой бурей, вырвать из глуби родной, окружить неволей стен, куда как легче ей утихомириться! Но не то камора с беглыми.
Тише всех в каморе была Анка.
Нечесаная, в изодранном в клочья сарафане сидела она бессменно в уголке, держа на груди левую руку, а правой гладила ее и баюкала:
— A-а!.. бай-бай-бай! Спи, Сенюшка, сыночек!
Ее ничто в мире не убедит, что Сенюшку пьяный казак швырнул в пену водопада, даже не успел мальчонка и крикнуть. Ей же все чудится, что плачет сынок, и баюкает Анка, изнемогая от жалости, левую свою руку, кутает ее тряпьем. И уже не видит Анка каменной клетки.
Жизнь так яростно сжала всех в железной своей горсти, что все привыкли через несколько дней и к Анкиному безумию. И сам Сеньча перестал печаловаться над своей бабой: ей сейчас легче всех.
Сеньча первое время все ходил или топтался на месте, метался из угла в угол, как зверь в клетке. Все стояла перед глазами густая, нежноусая зелень всходов, травы, жирные, богатейшие травы, что остались на произвол судьбы. Первые дни кипело сердце Сеньчи, изрыгая самые горькие укоризны Степану и Марею.
— Дьяволы! На месте вам не сиделось… усиди вы на месте, не ходи бы на форпост, не было бы случая такого… До самой смерти бы прожили в вольности… Случай гиблой, все случай… Эх, мерзавцы худоумны!.. Неразумны враги мои!..
Сеньча убежден был, что все дело в «случае гиблом».
Степан, обхватив колени руками, увещевал Сеньчу с печальной ухмылкой:
— Эх, головушка! Сам же баешь, что на вас, горстку людскую, чисто как войной пошли. Кто же силь-нее-то? Мы аль они? Дворяне, купцы, попы…
— Нет, народушко сильнее… Чай, народушка тыщи тыщ, а лиходеев сотнями сочтешь…
Вмешался Марей. Запавшими глазами он строго глядел на Сеньчу.
— Тыща тыщ… Можа, ишо более народушка-то работного да хрестьянского… А токмо, видно, дороги себе ишо не знат…
Сеньча, бегая топочущим шагом, впивался острым взглядом в серые, впалые лица.
— У нас чо… дороги не было? Работы не ладили?
Степан усмехнулся.
— А жить умели, скажешь? Лад, скажешь, был крепкой? По прутику кажной тянул… Жить не умели… Сам говорил, как рудничны ребята ушли…
Сеньча хмурился.
— Плохо мы для себя старалися…
— Не в себе дело. Мало нас… Не-ет, верно, Мареюшко… Вот когда тучей пойдет народушко…
Сеньча вздрагивал плечами.
— Когда ишо будет? А мы вот погибай…
Марей взглянул на подслеповатое окно с решеткой под самым потолком и расправил морщины на лбу.
— А я вот, парень, когда малым был, помню: учил меня тятька запрягать. А у малого в башке, известно, дурь ребячья: то хомут криво, то дуга, то шлея не ладно… И бил меня за то отец: так изладь, так подтяни… Ну, поболели на мне шишки вдосталь, зато научился…
Степан подхватил:
— А сколько нас таких, что заместо шишек сгодятся. Мы не зря пропадаем, за товарищей терпим…
Младший из кержацких ребят тряс светлой скобкой густых волос, возбужденно мычал и махал руками, дико тараща мутные глаза. Когда солдаты и казаки кинулись на Сеньчу, словчился было молодой кержак стащить казацкую пику. Солдат так хряснул его по голове, что молодой кержак откусил себе язык. Теперь он на все отвечал по-своему: мычал, мучительно играя вдруг опустевшими глазами. Никто не понимал его.
Мрачно молчала Татьяна. Веселая румяная девка вся выцвела, как кумач под дождями, — родной бы матери не узнать. Татьяну солдаты увели на гульбище в одуревший от ужаса аул. С гульбища пришла она с блуждающими глазами, с белыми трясущимися губами, вся в синяках, горбя плечи, ломая руки.