— Молчать! Что вы думать можете? Молите всех святых, дабы не попасть под суд… Мо-олчать!.. Пишите рапорт с изложением мотивов сего позорного непорядка.
Он круто остановился, подрыгивая тощей икрой в белом чулке, и минуту спустя спросил уже сдержанней:
— Солдат допрашивали?
— Так точно, ваше превосходительство.
— Ну?
— Божбой и всяческой клятвой отрицают свою прикосновенность к сему.
Рассекая воздух костистым пальцем, Гаврила Семеныч сказал, хмуро супясь:
— Они прикосновенны!.. Прикосновенны!.. Они сообщники беглых. Поняли?.. В назидание другим… и… в оправдание вам, ваше благородие, достойны они шпицрутенов! Они должны быть прикосновенны, понимаете вы, милс… дарь мой, сколь дворянское сословие друг другу может содействие оказать?
Офицер понял. Его впалогрудая фигура выпрямилась. в глаза возвращался блеск, а рыжеватые бачки возле оттопыренных ушей подергивало от широко расползающейся почтительной и благодарной улыбки.
За десятки же верст от главного узла «златоносного места» поднимались вверх по Бие новые беглецы. Гребли шибко, сторожливо щуря глаза, и острым взглядом охватывали речную даль и берега. На заре высадились у нагорного глухого поселка. Дрожа от усталости и радостного возбуждения, поднялись каменистой тропой на зеленое яркое взгорье, каких много по веселой реке Бие.
Дело о девках
В Орехове баб зовут по именам мужей: Мареиха, Сергеиха, Петреиха… Ореховские мужики, как и многие другие, бывают дома — случаются такие года — как желанные гости. Конечно, потому на ба́бье, вдовье при живом муже житье ложится имя мужа, как на главу семейства.
Мареиха просыпалась всегда раным-рано. Спешно ополаскивала сморщенное лицо из глиняной носатки, что висела возле крыльца, торопливо крестила давно высохшую на мужичьей работе грудь и шла на сеновал будить девок.
Она ударила жилистым локтем в скрипучую дверь и крикнула:
— Ну-ка-ась! Девки! Вставайте!
За дверью не отозвались. Спали, видно, девки крепко. Мареиха, осердясь, забила кулаками в дверь:
— Вот подлые, прости господи. Вста-ва-ать, чертовки!
Сонный Ксюткин голос протянул сквозь зевок:
— Ну-ну-у… Не реви-и… А-а-а…
— Вставай, ленивушша! Я пойду корове пойла дам. А ты пойди квашню помеси.
Ксюта вяло подняла с пахучего сена свое отяжелевшее тело. Крепко спала, без снов, и просыпаться было все труднее — так бы вот лежала долго, закинув руки на мягком сене, и смотрела бы на голубой клок неба в оконце на крыше, но мать, неугомонная, придет и стащит еще с лесенки.
— Он, ой, — торопливо шепнула Ксюта, разглаживая расползшиеся вширь бока. С сожалеющим вздохом оглядела себя: живот стал тугой, как кочан осенний, выпятился вперед, вздуло груди, а вчера в ручье солнечном видела Ксюта отражение своего лица с отекшими щеками и поблекшим румянцем. Глядя на свой высокий живот, прошептала раздумчиво:
— Видно, парня рожу.
Она совестилась матери и потому с утра туго-натуго обертывала вокруг себя полотенце, морщась от боли и жалобно охая. Но крепче всего Ксюту тревожила мысль: вдруг поп приедет скоро. Ездят больше попы из Бийска, горластые, жадные до сборов. И страшнее всего — за «грех» заставят деньги платить. А откуда их возьмешь, деньги-то? Только бы поп дольше не приехал.
Ксюта встряхнула толстой свалявшейся косой, отгоняя тревожные мысли. Затянулась полотенцем, потом тихонько начала спускаться с лесенки.
Мареиха вышла за плетень на поскотину, где две круглобокие большемордые коровы замычали ей навстречу.
Старуха поставила подойник и хотела было взяться за розовые набухшие коровьи соски, как вдруг увидела на пригорке у леса яркое пятно — это бежала по тропке младшая дочка Феня. Мать мигом узнала ее синий сарафан с красными полосами на подоле.
Мареиха пожевала губами, нахмурила седые брови и сердито дернула вымя.
— Пог-годи, я те зада-ам… Ишь… в новехоньку празднишну одежу вздумала оболокнуться, — нанося!
Девок своих Мареиха никогда не стесняла. К вечеру, как только поползут тени от крыш по дороге, девки кончали работу по дому и шли вместе с другими на берег Бии, где на высоком нагорье шумит кедровыми верхушками густой пахучий бор. Ничего удивительного не было в том, что Феня домой вернулась на утре, Мареиху рассердило, что дочь надела новый сарафан — дочь не должна была трепать по лесу плоды долгой любовной старухиной работы на тряских «краснах» в углу низкой избы.
Феня шла домой задами. Уже слышны были ее шаги между кустами и хруст веток под тяжелым, плотным подолом синей полушерстины.
Еле успела Феня перелезть через плетень, как старуха сгребла у нее с головы платок.
— Чо… пакостница-а?.. богата стала? Кто по лесам празднншну одежу таскат? Кто-о? А для чо бусы надела?
У Мареихи бешено заколотилось сердце от обиды, она дала дочери такого подзатыльника, что Федосья еле-еле устояла на ногах.
Опомнясь, дочь гневно сверкнула темно-карими глазами, поправила заветную драгоценность — мелкие стеклянные бусы на шее — и крикнула звенящим слезами голосом:
— Пока молода да ядрена — вот и праздничай… До твоего доживешь, так ниче не надобно… Чай, я с бережью ношу… Работай, словно кобыла, да ишо и гульнуть нельзя… Тятя так жалобей тебя, чует, как у младости сердце горит… А ты… словно пень-колода!..
Феня дернула плечами и пошла сердито к крыльцу. Мареиха махнула рукой: востроязыка девка, не рад что свяжешься. Да ведь и то, у девок слободских, как придут настоящие года, так и горе: и выдал бы замуж, а работа как? В свекрову семью прибыль, а от своей убыль горькая.
Мареиха полезла руками под брюхо коровы. Привычно тянули пальцы тугое вымя. Певуче цыркало молоко в подойник.
Солнце поднялось выше над нагорными лугами, припекало спину, и старые кости будто выпрямлялись от тепла.
Доила тетка Мареиха не торопясь и по привычке давней говорила сама с собой:
— И пошто ты незадачливый такой, старик, а? Вон люди, которые с передыхом работают… Повозит уголь куда, бревна и опять, глядишь, дома… А вот ты, Мареюшко, всее-то зимыньку да и весну прихватил… Уж так бы оно лучше было все: помытарил бы, помытарил, да и опять дома, хоть бы на малый срок… А тут вот управляйся одни, бабьей силой… Ох, старик, старик! Поди, обовшивел весь, грязной, рубахи некому помыть… Живем, Мареюшко, тяготу маем, когда и конец…
Молоко тоненькой струйкой текло в подойник. Корова стояла тихо, будто слушая привычные утренние жалобы. Старуха же качала головой в линялом ветхом повойнике и изливала душу в утренней тишине.
Со двора закричала резко Феня:
— Мамынька! Беги сюда, с Ксюткой неладно-о!
Старуха схватила подойник и побежала в избу.
Возле лавки лежала на боку Ксюта. Она не успела домесить квашню, как тяжело упала на бок, подвернув под себя босую ногу. Размоталось полотенце, под которым Ксюта спрятала тело, несущее в себе новую жизнь.
Старуха сжала губы:
— Туды ж, как люди!
Сдернула тряпицу с пучков дикой мяты в углу, выдернула один пучок, смяла, натерла себе ладони и крепко прижала их к носу Ксюты. Без злобы и удивления глядела на большой дочернин живот, на синяки под глазами. Спокойно и сурово держала голову со спутанной косой на коленях и терла ладонью под носом.
— Ну-ну!.. Будя-я! Вставай, девка, очухайся!
Ксюта чихнула и открыла осоловелые, тусклые глаза. Вмиг опомнилась, вспыхнула, жалко улыбнулась, закрыв себя руками.
Старуха обернула голову к Федосье.
— Выдь-ко. Выдь. Ну!
Феня вышла.
Мареиха молча подняла большое, тучное тело Ксюты и хмуро сказала:
— Подь, отлежися.
Ксюта громко сглотнула слезы.
— Мамонька-а… грешна-а…
Старуха присела на край кровати.
— Кто бает — не грешна? Доброго, девка, мало. Неужто, думаешь, я брюхов-то твоих не вижу? А? Давно вижу. Гляди, скоро опрастываться надо. Кто дал? От Ивана, поди?
Дочь ответила еле слышно:
— От кого же ишо?
— Чо Иван-то бает?