Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Погана я, господи Исусе!.. Испоганили меня… о-ой!

И однажды страшен встал день в каморе беглых: на гвозде в углу висела Татьяна. Одного полотнища грязного ее сарафана недоставало: оно сдавило девичью шею.

Степан, после измены Веры Андреевны слезы не проронивший, зазвеневшим голосом вскрикнул:

— Народушко российской, рабы, коим один воздух оставлен, когда терпению вашему конец настанет?

Тут же в каморе, за выступом полуразломанной печи, лежали, прижавшись друг к другу, Удыгай и Орылсут. Только они и остались живы, потому что сразу их окружили солдаты. Остальные же родичи погибли, защищая своих жен, дочерей, сестер.

Еще помнил Удыгай, как на порыве предвечернего ветра первым вошло на поляну аула белое знамя… А на белом поле страшный враг алтайца — золотой орел о двух головах — наставил золотые головы, острые свои клювы в беззащитные груди алтайцев… И подняли тогда руки Удыгай и Орылсут и на колени пали, моля о пощаде.

Теперь они чахли в сырой каморе, куда не заглядывало солнце. Всю жизнь они прожили на ветре и на солнцепеке. Теперь мерзли и задыхались. Удыгай весь поседел. Орылсут, молодой кам, все тянулся запавшими черными глазами к окну, искал солнца. Рваные малахаи на обоих болтались, и рукава сползали по самые пальцы.

Порой не мог больше терпеть Удыгай. Садился на пол, раскачивался в такт унылой песне:

Ой, когда новые придут дни,
Молодые, как серп месяца?
Когда родится великан,
Что убьет птицу
С золотым клювом?
Пусть сожгут, прах ее
Развеют по ветру…
Ужели не придет никогда молодой великан?
Ужели не убьет птицу?
Тогда лучше б не родиться алтайцам.

Больше всех кричал судья, рыхлый старик с белым сонным лицом:

— Врете, подлецы! Наверно, не так было.

— Чо кричишь, барин? — со спокойной укоризной сказал Марей. — Нам врать неча. Жисть наша до конца дошла.

Майор Тучков, зло щуря цыганские свои глаза, спрашивал Марея:

— В бога веруешь ли, старый черт? А?

Марей ответил раздумчиво:

— Что-то мало я от богушки видал. Может, и не до нас ему…

Майор закусил ус, топнул и вперил в Марея ненавидящий взгляд.

— А ведомо тебе, бунтовщик подлой, что отрицание бытия божия и неверие в него строгим заточением караются?

— Говорю: жистям нашим конец. А здесь словно на духу, перед смертным часом ничё не боюсь.

Судья, бросив сочувственно-возмущенный взгляд майору, крикнул:

— Во что же веришь-то, мерзавец?

— А в народушко перва вера. Будет жить по-своему, головушку подымет, солнышко увидит…

— Ах ты, висельник! Когда сие будет, по-твоему?

— Не знаю, ваше благородье. Я темной человек.

Степан на допросе отвечал охотно, спокойно, даже почти весело.

— Ты про Емельку сказывал?

— Сказывал.

— Знаешь ли ты, что сие был самой злостной преступник государственной, враг народа российского?

— Малым был, а времена Емельяна Иваныча помню. И не враг он народу, а от доли его лихой избавить желал.

— Как смел ты от господина убежать?

— Рабска доля непереносна стала.

— Сознайся, мерзавец, следственно, ты против царя и дворян?

— Как можешь за того быть, кто тебе одно зло и ущерб творит?

— Как ты в разбойника обратился, вора и насильника?

— Не разбойники мы. Нужда заставила, кто бы добром нам дал?

— Каешься ли в преступлении совершенном?

— Ни единого разу, — твердо сказал Степан. — Кажный свою долю волен искать. Дворяне свою долю в наших тяготах находят, а мы за будущие века яко предтечи.

Не признал себя виновным и Сеньча Кукорев.

— Мы как честны люди жили, хлеб сеяли, на охоту ходили. А ежели брали кой-что силком, так не у бедного, а у богатой казны. Мы тож люди, без домашности не житье, а побежали не от добра.

Алтайцев долго не спрашивали. Скучливо слушал рассказ Удыгая толмач, маленький, большеголовый, уродливо-смешной со своими скулами и черными глазами, в куцем коричневом сюртучке. Раскормленное лицо толмача нетерпеливо хмурилось.

Переводил равнодушно:

— Камлали[44], говорит. Девка утонула.

Никто не поверил. Судья, уже томясь желанием протянуться с трубкой на диване, сладко зевнул.

— Злостный, вероломный народец. Ни с чем несообразно, одни камнями бьются, а другие молятся. Какая тут девка? Ясно, молились для ниспослания победы бунтовщикам. Преступление против законов российских налицо.

Отирая лоб белоснежным платком, сострил:

— Сие лишний раз доказывает, насколь благоволение нашего господа сильнее всяких алтайских богов.

Арестантов увели. В низкой же комнате, с красным столом и императорскими портретами во весь рост, одурело жужжали мухи и судилище составляло приговор.

Канцеляристы потели и скрипели перьями.

Гаврила Семеныч скушал уже вторую дыню и мелкими глотками пил кисленькую прохладную настоечку, заедая ее пастилой. Аккуратно запахивая китайчатый шлафрок, вставал по временам, зажав в руке сухой подбородок и замедляя шлепающие шаги перед курносым ликом в прусском мундире. Гаврила Семеныч писал всеподданнейший рапорт в канцелярию кабинетских земель его величества.

Жуя губами и морща лоб под ночным колпаком, он выводил тряскими буквами текст рапорта:

«…Доблестные войска наши, не жалея крови своей для отечества, переловили сих беглых наглецов, ложно поселившихся на земле, кабинету принадлежащей, благами коей они пользовались беззаконно. Племена же алтайские, как заметить можно, с сими преступниками дружбу водят большую, даже моления к своим богам рассылают для преуспеяния жизни сих нарушителей порядка.

Негодяи, быв пойманы, на суде отменное вероломство, нераскаянность, злобу и всю преступность свою воочию показали. Как смертная зараза, достойны они жесточайшего наказания, в утверждении чего не дрогнет рука верноподданного российского.

Храбрость и доблесть армии нашей и бдительность главной конторы не одно еще такое селение, чаю я, сотрет с лица земли, дабы всем мятежным сие было в назидание и предупреждение».

Мирно потрескивали свечи.

Гаврила Семеныч отпил настоечки и вновь бережно заскрипел пером.

«…За сию блестящую кампанию представлены к высшим чинам все офицеры, проявившие усердие. Потери наши в сей битве весьма ничтожны».

Голова кавалера Качки упала на шелковую спинку кресла. Губы смешно развело улыбкой. Верно, снилась его превосходительству высочайшая награда за «блестящую кампанию».

Марей попросил конвойного:

— Пойдешь с поста, зайди к Варварушке-стряпухе. Скажи, мол, Марей Осипов да Сеньча Кукорев просили ее повидаться прийти. Душа горит. Охота о себе вестку на земле оставить… Да скажи, чтоб умаслила чем стражу-то… Говорнуть бы с ней, больно добра да жалостна. Да пусть поторапливается, а то, можа, скоро смерть будем примать.

И прилетела Варварушка. Бабьей мягкостью, репью складной, медяками из узелка сумела ласковая стряпуха дойти до каморы беглых.

Поклонилась Варварушка в ноги всем. Неважно, что иных и вовсе не знала.

— Страдальцы наши-и!.. Милые-е!..

Прибрала камору, соломы свежей выпросила, накормила всех снедью, новости простые и горькие рассказала: столько-то в слесарной. на лесопилке изувечило, столько-то в горячке свалилось, столько умерло. А сама слезами обливалась над рассказами беглых.

А Марей сказал строго:

— Смотри, Варварушка, расскажи про нас всем работничкам… Скажи — за них погибаем… Да разузнай, когда поведут нас смерть принимать, и на то место приди и смотри… И живым передай…

Стряпуха обещала клятвенно.

вернуться

44

Камлание — религиозный обряд у алтайцев.

47
{"b":"194380","o":1}