Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В поселке это известие встретили по-разному.

Сеньча закряхтел, зло мотая головой.

— Была у Степки заковыка в башке. От книжек это, от их самых… А Марей — связался черт с младенцем… Акимко… Ну, в том давно кровь испортили, с его что возьмешь… Ниче для себя не старался… И все они трое такие.

Ребята из кержаков всегда стояли за Сеньчу, — тоже о хозяйстве готовы денно и нощно печься: так-де и надо было ждать, что эти трое сгибнут.

— Дурачье! Аль вы вовсе без разума? — вдруг вскипел Василий. — Чай, их про нас пытали. Видно, они выдать нас не пожелали, а то бы их не увезли…

— Хы! Сказал тоже. Нас выдать!.. Да таких делов и быть не должно, коли люди с одной земли добро для своей жисти брали.

— Как на кого!

Рудничные, узнав про беду, вспыхнули как порох.

— Не, мы не дураки, тож оставаться.

— Теперя не обманешь.

— Видно, ишо не дошли до вольного места.

— Опять начальством запахло.

— Туда уйдем, где начальства и духом не слыхать.

— Тут нам не доля!

Решив уйти, они стали забирать себе косы, топоры. Наплели себе кошелок и до отказа набили их рыбой вяленой, картошкой, мукой. Налетели к их избушкам Сеньча, ребята из кержаков. Сеньча так и кипел непереносной хозяйской обидой.

— Чо, окаящие, творите? Хозяйство рушите? Тащить вздумали? А? Не дадим!

Молодые кержаки тоже наступали:

— Не дадим!

Рудничные же словно вина выпили. Они замахали косами, вытащили и топоры из-за поясов, бранью и криками встречали миролюбивые уговоры Василия:

— Брось, робя!.. Ей-бо!.. Уж начали жить и будем дале тут…

— Наживесся тут курой во щи… Хо-хо!..

Василию полюбилась красивая кержачка Татьяна.

Услыхав, как она кричала и препиралась — и сам ввязался в ссору.

Вставало солнце, желтое, словно курма — горный цветок с пушистым, как щека ребенка, листом. Заря разгоралась, обливая пронзительным светом взбушевавшийся поселок.

Стояли друг против друга две породы людей: домовитые хозяева и переметный, неспокойный, легкий на подъем рудничный люд.

Уходящих на лучшие вольные места было больше, чем остающихся. Те и другие расстались, добра не вспомнив.

— Зря мы вас приняли, дьяволы.

— Свой хлеб-от ели, хайлы жадные!

— Сами хайлы! Изб добрых после себя не оставили…

— Будете хвастать, так в наследье подпалим ишо…

Большая горластая толпа ушла в горы. Сеньча помрачнел, но к полудню разошелся.

— А бастей так будет, робя! Теперя дружней будем по-нашенски жить. Мышины души, струсили… Не слыхивал я, чтобы с Бухтармы людей ловили. Алтай-хребет, батюшко наш, не допустит сюды незнакомого человека.

И с песнями началась косьба.

Рота дружно взбивала пыль.

За ротой лениво покачивались казацкие пики. Казаки скучали и то и дело прикладывались к флягам у поясов. Солдатам было труднее. Пыль набивалась в рот, в ноздри. Черные треуголки грели солдатские лбы. Офицеры били в скулу, а то и в зубы, если нарушался ранжир.

Молоденький прапорщик, узкогрудый, с сутулой спиной, сосредоточенно-сердито подергивал поводья. Ездил он плохо: дергался, съезжал с седла, и острые его лопатки беспокойно двигались, как крылья еще не окрепшего цыпленка. Прапорщик знал, что ездит никудышно, и злился.

Позади ехало самое большое начальство края, и прапорщику хотелось гарцевать, красуясь на красавце коне. Но лошадь была под стать седоку; низкорослая, вислозадая, — было отчего злиться девятнадцатилетнему прапорщику, которому еще так недавно улыбалась за обедом ее превосходительство. И прапорщик, перекашивая еще мальчишески-румяное пушистое лицо, орал ломающимся басом:

— Эй, ты! Шаг у тебя какой, подлец?

— Брюхо подбери, шку-ура!

Горные офицеры ругались крепко, и ему не хотелось отставать от людей.

Солнце жгло. Привал был короток, и отдохнуть вдосталь не успели. Солдаты устали от офицерских кулаков и матерщины, от духоты, от горячей, как железо, земли.

Впереди ослепительно сияли белки. Ниже — прохладные леса, ниже зеленые скаты алтайских нагорий. Под уступами, в выбоинках, среди цветов и мшистого камня бьют рудниковые струи. Тут бы лежать, курить или хотя бы голову освежить под струей родника!.. Эх!.. И солдаты враждебно думали о «беглой сволочи», что заставила их шагать по жаре.

— Доберемся до вас, щучье семя! Погоди!

— Всыплем! Инператорские законы соблюдай!

На белом коне ехал Качка в шляпе походной, с малой кокардой и пером.

Рядом ехал Фирлятевский, чуть покачиваясь на седле. Он обливался потом, страдал, но не снимал белых перчаток — хотелось попасть в тон небрежной, изящной манере Качки.

— К обеду будем у цели, ежели воля господня сохранит погоду столь благоприятной.

И Качка благоговейно перекрестился.

В передних же рядах, в крытой повозке, окруженный дулами ружей и остриями казацких пик, сидел Аким. На худом иссохшем лице горели запавшие глаза. Аким видел только солдатские спины, колыханье большого белого полотнища с золотым орлом. Знамя то свивалось, как жгут, то вновь развертывалось, вздувалось, золотой орел сиял, рос и вонзался клювом в отупевшую голову Акима.

Акима колотили по плечу.

— Вставай, варнак, вылезай! Поведешь!

Спала жара. Ковыль на степи — серебряная река. Над самой же головой Акима выступы, кряжи, обвалы каменных глыб, площадки обомшелые, семейки веселые хвойные, пестрядь цветов — ревнивая тайна, изначальный узел дорог к родному гнездовью.

Аким рухнул на коленки, обнимал чьи-то пыльные сапоги, шпорой оцарапал в кровь себе щеку… Гладил ноги, глядел кому-то в лицо. Слезы изжигали, слепили ему глаза.

— Ваше благородие… братцы… голубчики… убейте… застрельте на месте… на своих веду… Братцы родименькие… совесть ведь… не могу…

Встряхнули за плечи так, что прикусил язык.

— А соль помнишь, аспид? А? Помнишь? Соль да пуля для тебя, обманщик, всегда наготове.

И Аким повел…

В молодой лиственничной рощице, откуда последний извив тропинки ведет прямо вверх к селышку, вспорхнуло Акимово сердце, послало вестку своим — свистнул он охотничьим тревожным посвистом.

И пал под выстрелом рядом с тропкой, еле примяв тощим телом молодую траву.

Посвист охотничий, последнее дело Акима на земле, услыхала Анка, на бревнышке она кормила ребенка.

— Наши ребята идут!

Анка прижала к себе еще сосущего Сеньку и побежала к травяному выступу над тропинкой поглядеть и первой поздороваться с запропавшими мужиками.

Высунула Анка улыбчивое лицо над тропой… и, чуть не уронив Сеньку, рванулась назад — так белка несется по стволу от охотника.

Снизу шла серо-зелено-красная, рассыпная, головастая лавина, колючая от штыков. А над ней взвивалось белое с золотым орлом, царское знамя.

Анка, не помня себя, неслась к косьбе.

Задыхаясь, полупадая и затыкая рот ревущему Сеньке, крикнула:

— Мужики-и! Солдаты идут!

Крикнула бы Анка: «Бухтарма высохла» — не было бы того с Сеньчей и со всеми. Только Сеньча простонал неслышно:

— Да чо ты, баба?..

Анка крикнула истошно:

— Да ведь солдаты идут! Мужики!

С косами наотвес понеслись все к выступу горы над тропой.

— A-а… За душой идут…

Сеньча весь дрожал от напряжения.

— Тащи, бабы, камни! Боле! боле!

На коленях, приникая грудью к земле, он размахнулся.

Ринулся камень вниз, а оттуда раздался жалобный вскрик. Затрещали выстрелы. Белое полотнище встало, развеваясь золотым орлом.

Убрали на носилки тело молодого прапорщика с мальчишечьим лицом. Ему размозжило голову камнем.

Сеньча ясно улыбался, кивая вниз:

— Одним у их мене. Мы ж целы. Беги, Татьяна, к Удыгаю.

Бежала Татьяна, и ветер свистел в ушах.

Удыгай же справлял скорбное торжество. Молил могущество водяного бога указать, где найти ему милую дочь Кырту, красу аула. Весь день сидела вчера Кырту над водопадом. Не пришла домой.

А на остром выступе нашли клок расшитого мехом нагрудника Кырту. Бог водопадов, рек и ручьев должен был тронуться мольбой Удыгая и указать, куда унес он Кырту.

45
{"b":"194380","o":1}