А Ксения, будущая королева Дании, осталась жива, ее пощадили, но — как?.. Василий Масальский спас ее от убийц, чтобы выдать Самозванцу.
Ничем не вытравить воспоминаний о днях, прожитых ею в дворцовом содоме, не вытравить из памяти ненавистного лика… Вот он, идолище поганое, входит к ней, как властитель к рабе своей… У него дюжие широкие плечи, быстрая разбойничья ухватка. Около толстого носа и на лбу, словно брызги грязи, две черносиних бородавки. Смуглое лицо цвета глины ухмыляется большим губастым ртом… Идолище, идолище поганое!.. О, если бы она могла убить его — но, по его приказу, все кушанья и хлеб приносились ей в нарезанном виде, ей даже иглы не давали в руки! Потом наступил день, когда подлый Михалко Молчанов вывез ее из города ночью, в закрытом возке, чтобы родная Москва не услышала ее криков. Ее увезли в Горицко-Воскресенский монастырь под Новгородом. Не вытравить, не вытравить из памяти и тот миг, когда ледяное железо ножниц змеей скользнуло по шее — и коса упала на каменный пол. Ее постригли, из Ксении она стала Ольгой. Словно в сумасшедшем бреду, она увидела, как пожилая высохшая черница подобрала с пола тяжелую, мертвую косу и бросила ее в корзину. Волосы, ее милые, густые, теплые волосы! Давно ли боярин Кубасов, поздравляя ее со сговором с датским королевичем, восторгался также и ее волосами: «власы имея черны, велики, аки трубы по плечам лежаху…» Королевич не раз пророчил ей, как будет прекрасна черная струистая река этих распущенных волос, разубранных жемчугом, когда Ксения в парадном платье королевской невесты вступит на датскую землю.
Умер королевич, в могильном тумане скрылась датская земля, тяжелую холеную косу черница бросила в печь… Все прошло, все сгорело. Уж она не чаяла вырваться из монастырского заточения, но вспомнил об «иноке Ольге» царь Василий Шуйский. Совесть ли зазрила этого лжеца и лукавца, или большая корысть была для него в этом, но послал он ей грамотку, чтобы спешно ехала в Москву.
Гробы Бориса, Марьи и Федора Годуновых были выкопаны из могил на Варсонофьевском кладбище для бедных и с царской пышностью перевезены на кладбище Троице-Сергиева монастыря. За гробами в закрытом возке ехала инока Ольга, последняя захиревшая ветвь злосчастного рода, рыдала громко, проклинала расстригу и свою загубленную жизнь. Морозное, мохнатое, рыжее, как лиса, солнце угрюмо светилось среди вспененных, как зелье, облаков. Народ московский, утопая в сугробах, стоял по обочинам дороги и кланялся гробам и закрытому возку.
— В те поры я воплями извелася: «Ой, народ ты московский, слушай меня, слушай, ино ведь жива я, жива, одна-одинешенька осталася от всего злосчастного рода! Глянь на раны сердца моего, отомсти врагам моим!»
Погребально звонили колокола, заунывно пели монахи — и никто не слышал ее воплей и проклятий. Тогда она распахнула суконные занавески и показала людям свое бледное, полное яростной скорби лицо. Многие упали на колени и заплакали.
— Вона когда пожалели они меня, люди-то московские! А пошто они ране того не видали, как враги лютые меня, царевну, мучили да позорили? То по вашим грехам, люди, господь лихолетье на нас наслал! Прогневили вы господа неверием вашим!..
Дыхание со свистом вылетало из темнокровных губ монахини. Одержимый румянец испятнал ее отечные щеки. Ее тяжелые, словно каменные руки вдруг упали на плечи Ольги.
— А ты… молода, черноброва, телом легка… Ино гляди, я стражду, красу потеряла, молодость извела… Чья ты дочь — гостя торгового али боярина?
— Тяглецка дочь… — робко ответила Ольга.
— Тяглецка дочь? — повторила Ксения Годунова и снова громко заплакала. — А! Ты, тяглая, холопья дочь, красу да младость имеешь, а я, царская дочь, цвета лишилася, до времени увяла, яко трава?
Задыхаясь, она схватилась за грудь, ее черные глаза потускнели, как у мертвой. Смутным голосом, как в бреду, она забормотала опять о том, что была бы теперь датской королевой, повелительницей с короной на голове, а не убогой инокой-черницей в безобразном клобуке.
Ксения Годунова выпрямилась в судороге безудержного гнева и вдруг сбросила клобук. Густые, упругие волосы, отросшие до плеч, на миг взнялись вверх черным пламенем.
— Что вам цари-государи, что вам слава царства нашего, тяглецы малоумные? Вам бы токмо своевольничать, хлеб жевати да с женами спати!
— Мы-то спим! — вдруг, как обожженная, вскинулась Ольга: сила обиды, жаром разлившись в груди, родила в ней смелость. — Ой, неправедно ты молвила, царевна! Нашим бдением денным и нощным сей град осажденной держится… також и ты сама, царевна Годунова!
— Припозднились вы, — гневно наступала Ксения на Ольгу, — со бдением своим! Велика ль мне ноне польза от того, что на стенах вы стоите да из пушечек постреливаете? Сгубили; меня, помешали мне, царевне, счастьем-радостью насладиться… Вы, черной люд, всем моим бедам причина, вы меня счастья лишили!.. Я на весь свет горе мое прокляну, выкрикну проклятие мое!..
И она ринулась было к дверям, но Ольга вдруг-встала на пороге и крепко уперлась ладонями в дубовые косяки. Ольге ясно представилось, как неподалеку защитники неутомимо копают новые «слухи» с севера на восток, в поисках вражеского подкопа. И этим труженикам-защитникам готовится проклятие, чтобы руки их дрогнули, чтобы дух их помрачнел.
— Нет! — крикнула Ольга. — Не дам я тебе лютовать!
— Пусти! Отойди! — бешено крикнула Ксения.
— Не пущу! Не смей дух заслонников наших угашать! Не смей, слышь?
— Пусти… — задыхаясь и стеная, как вырвавшаяся из клетки тигрица, Ксения рванула напрягшиеся руки Ольги.
«Батюшки, ай не сдюжу боле?» — вдруг сверкнула у Ольги испуганная мысль, но в эту минуту руки Ксении Годуновой, обессилев, перестали терзать ее.
Инока-царевна лежала у ног Ольги недвижная, почти бездыханная, — мятежная вспышка выжгла в ней все силы.
Выбежав из кельи, Ольга полной грудью вдохнула сырой и холодный воздух.
Ей вдруг захотелось запеть, вольно, во всю грудь, как певалось в хороводах, чтобы перекричать ветер, который рвал железо на соборной крыше.
В высоком человеке, который, устало опустив плечи, шагал навстречу, Ольга скорее сердцем, чем глазами, узнала Данилу.
— Данилушко! — окликнула она его, радуясь и дрожа.
— Ольгунюшка! — и он, почувствовав необычайное в зове, широко шагнул к ней и робко обнял ее вздрагивающие плечи.
— Ой, свет ты мой, пошто вся издрогла? Ино тебя кто изобидел?
Ольга рассказала ему, что произошло в келье. Данила слушал ее чуть дыша.
— Вона как ты за меня и за всех нас заступилась… — сказал наконец он и уже смелее обнял распрямившиеся плечи женщины.
— Чую, уморился ты… — застенчиво прервала его Ольга, чувствуя на себе его налитую силой руку, — поди, день-то деньской стылую землю копавши…
Данила поделился с ней досадой и беспокойством: сегодня прорыли «слух» на четыре сажени в глубину и на восемь сажен в длину — и опять все напрасно: ни звука не отдает немая, таящая беду земля… Все ладони истерли в кровь — и без толку. Угроза всеобщей смерти от взрыва и огня все еще висит над головами защитников… Выйди бы царевна-инока да начни проклинать народ, — выпали бы лопаты из рук измученных людей и страх схватил бы их за сердце злее ястреба!
— Спасибо тебе, Ольгунюшка… лишнюю беду от нас, заслонников, отвела! Да и сама-то ты тоже заслонница осадная!
Она гордо вспыхнула и только сейчас ясно поняла, какие думы роились в ней, когда она, томясь и робея, глядела на черный гнев и кипенье злосчастной Ксении Годуновой.
— Ой, Данилушко, до сей поры я греха страшилася, на чернецов да черниц глядючи… И на царевну-иноку також глядела, припадала перед нею, — ой, мол, блаженна ты, безгрешна… А она-то народ клянет, смерть страшную на всех нас накликает, и под схимой грех в ней кипит, как смола… А мы, черной народ, честну душу перед богом блюдем, греха боимся, себя не жалеем, себе муки творим, да и ближников наших, что сердцу милы, мучаем…
Ольга шептала все жарче, а сама, будто обоих мчали вихревые кони, крепче жалась к Даниле легким телом.