— Ха… ха… благословиться… Ино меня ж силком толкнули к игуменье-то… Она мне: «Дитятко божье…», а я упираюся, нейду…
Ее круглые плечи и все ее тело, уже начавшее тяжелеть от сидячей спертой жизни, тряслось от беззвучного больного смеха.
— Кричу: батюшка-царь, отец милой… Царь Борис Федорович… Где ты, свет наш?..
Ольга, совсем оробев, увидела, что инока заплакала. От слез взгляд царевны стал мягче и лицо моложе и добрее.
Царевна начала вспоминать об отце, царе Борисе Федоровиче. Как он любил ее и брата Федора, и какой любовью они платили ему! Мать Марья Григорьевна, крутая, языкатая, в минуту злости просто бешеная, никогда не занимала в их жизни такого места, как отец. Он ревниво следил, чтобы Ксения и Федор преуспевали в науках и «всяком чудном домышлении». Каждый день он заходил в комнату, где стоял большой медный глобус, привезенный из Голландии голландским же гостем, купцом Исааком Масса, и где брат и сестра обычно занимались. Вместе с братом Федором Ксения увлекалась землеописанием, латинскими и греческими книгами. Последние годы отец часто болел ногами, обычной болезнью русских бояр времен царя Ивана Васильевича — ведь перед грозными царскими очами боярам приходилось выстаивать чуть ли не целыми днями.
В последние годы жизни, вынужденный больше сидеть, чем двигаться, отец стал дороден, черные волосы и борода поголубели от седины.
Часто без предупреждения он входил в просторную «занятную» горницу, неслышно ступая в своих мягких бархатных сапогах и опираясь на палку. С доброй улыбкой на своем желтоватом лице, он присаживался к столу и расспрашивал, чем они сегодня занимались. Он очень любил слушать, когда Ксения читала наизусть стихи Квинта Горация Флакка. Учитель иноземных языков, немец Шафмеер, неизменно восторгался, как «русская девица латынь покоряет». Чаще всего Ксения читала стихи о весне:
Di fugere nives, redeunt iam gramina campis
Arboribusque comae;
Mutat terra vices et dccrescentia ripas
Отец смотрел на нее с гордой улыбкой — во всем Московском государстве только эти розовые девичьи уста могли так свободно изрекать на языке древнего мира: «…Flumina praetereunt…»
Последнее занятие, за которым незадолго до кончины царь-отец следил с большой радостью, было составление карты России по чертежам царевича Федора Борисовича. Иностранные послы и военные, особенно телохранитель царя Бориса, ловкий и веселый капитан иноземных войск Яков Маржерет, советовали напечатать эту карту за границей: пусть Европа видит, как обширно государство русское! Отец согласился напечатать карту за границей. Как было удивительно Ксении и Федору надписывать над голубыми жилами рек: «Moscva fluvius», «Clesma fluvius», «Jausa fluvius». Как забавно было надписывать над разноцветными кубиками городов: «Moscovia», «Saratoff», «Kazan».
Датский королевич Яган[113] ее жених прекрасный, премного дивился, услышав, как Ксения читает по-латыни и по-гречески. Ах, невозможно забыть Ягана, милого королевича!.. И в иночьей келье до последнего вздоха будет помнить Ксения его бледное лицо, тонкие, всегда словно изумленные брови, тихие светло-карие глаза…
По стародавнему русскому обычаю, царице и Ксении неприлично было открыто присутствовать в Грановитой палате на торжественных приемах в честь королевича Ягана. Для них была устроена особая «смотрильная палатка». Сквозь позолоченную решетку этого тайника Ксения без помехи наблюдала за своим нареченным и любовалась им. Он был высокого роста, худощавый, держался прямо и величаво. Ксении потом передавали, что насмешник-француз, капитан Маржерет, утверждал, будто королевич Яган всем хорош, только-де большеносый. Враки, враки — нос у Ягана был тоже царственный, настоящий, как говорили греки, полный нос! Ксении все нравилось в королевиче: его взгляд, походка, его белые руки, его атласный камзол с широким кружевным воротником. Она думала о королевиче весь день и радостно просыпалась ночью, помня о нем даже во сне. Будущая жизнь ее, датской королевы, представлялась Ксении сплошным счастьем, — ведь ома и родилась на свет для счастия и власти!
Однажды Яган послал ей подарок — малую скляницу в золотой оправе. Ксения капнула из скляницы себе на ладонь — и сладким, как любовный сон, ароматом повеяло на нее. Казалось, и вся жизнь, идущая навстречу ей, благоухает, как сад цветущий…
А как богато и щедро одаривали королевича! Капитан Маржерет часто рассказывал, как восторгался королевич роскошью и щедростью подарков, посланных ему царем Борисом.
— Возок-то его, что батюшка подарил… лепота да пышность какая! — полушепотом говорила Ксения, и ее глаза горели. — Шесть лошадей серых в него впрягали, шлеи на них червчатые, у возку железо посеребрено, а крыт он был сафьяном лазоревым, а в нем все обито камкой пестрою… а подушки в нем… ох, я сама их трогала… подушки атласны, лазоревы, да червчаты, а по сторонам тот возок был писан золотом и разными красками… А сабелька его была оправлена золотом, с каменьем бирюзой по рукояти… От меня да матушки королевичу платно разное спосылано было: бархат золотной, а под ним — шелк лазорев да желт, а плащи с дорогими каменьями. Уж сколь батюшка ему дарил платна разны из камки, парчи золотной, каменья самоцветны, жемчуг индийской да новгородской тож… токмо тешился бы он поболе, голубь мой сизой!..
При сговоре королевича Ягана с Ксенией царь и царевич Федор, сняв с себя драгоценные цепи, на которых «алмазы и яхонты сажены», возложили их с великой честью на жениха. Он обнялся с батюшкой и Федором, а перед Ксенией упал на колени, прижался губами к ее руке… Вот здесь, здесь до сих пор горит его поцелуй!
После сговора все царское семейство поехало к Троице для благословенной молитвы за «счастливое начатие» — в дочери родители уже видели будущую королеву Дании. Ксения, по обету, вышила индитию — одежду на жертвенник. Ах! Недавно в ризнице она увидела свое обетное подношение. Пунцовый рытый испанский бархат так же пылал алостью, фигуры из шелка и богатая жемчужная осыпь сияли так же нежно и серебристо, как шесть лет назад.
— То можно ли, девица? Они цветут, а моя глава вянет, яко трава! — и царевна опять заплакала, ломая руки.
Годуновым пришлось спешно вернуться в Москву: ненаглядный жених — датский королевич заболел горячкой. Его крытое золотой парчой одеяло было простегано пухом и подбито соболями. Ему было тепло, он не мог простудиться, его извели недруги!.. Королевич умер, его пышно похоронили в Немецкой слободе на Кукуе, позже тело его увезли в Данию.
— Недруги его извели, враги вековечные батюшкины!.. Я також их извела бы, языки их, лжой преобильные, клещами, клещами повытягивала бы!.. Господи, господи, во грехах пребываю, каюся, каюся, власяницу надеваю, а сердцу уёму нету… изобидели, сгубили меня враги злые!..
Монахиня крестилась и кланялась на иконы, на свечи, глаза ее опять были сухи и горели мрачно и ненасытно.
О проклятые дворцовые лизоблюды, мздоимцы, честолюбцы, притворщики кромешные! Все эти Шуйские, Воротынские, Нагие, Хворостинины, Масальские и другие, «коим несть числа»! Как они пресмыкались перед царем Борисом, перед его «пресветлым разумом» и перед детьми его… Князь Катырев-Ростовский называл Ксению и Федора не иначе как «чудные отрочата». А один из московских златоустов, боярин Кубасов, однажды на пиру в честь королевича даже прослезился от хвалебных слов, которые он расточал «пречудной царевне, свет Ксении Борисовне», и уж чем-чем только не прославлена была она: «млечною белостию облиянна», «светлостию зельною блисташе», «во всех женах благочиннейша», «благоречием цветуща»… О проклятые льстецы, ядовитые жала, смазанные медом, кривда-ложь позлащенная! Как быстро переметнулись они потом к Самозванцу и стали его боярами, советниками, его послушной челядью… А телохранитель царя Бориса, веселый капитан Маржерет, сразу же продался богомерзкому расстриге и стал его телохранителем. Он кланялся до земли и с почетом вводил в покои Самозванца таких кромешных подлецов, как Михалко Молчанов и Андрюшка Шеферединов, которые убили мать-царицу Марью Григорьевну и братца Федора.