Воевода глянул на короткопалые жирные ручки Макария, которые безмятежно перебирали четки, и выругал себя ослом и остолопом: Макарий, под шум и гул «чудес», отомстил-таки ему за недостаток почтения к монастырскому начальству… И, надо сказать, очень хитро и зло отомстил, проклятый святоша!
Поднимаясь на башню, оскорбленный воевода кипел яростью. Как они ему надоели, эти продувные бестии в рясах!.. Эти разжиревшие князья церкви, эти отцы духовные, его, большого воеводу, хотели бы видеть своим слугой, который слушается их приказаний. Нет, такого сраму над собой он творить не позволит. Он человек военный и обязан прежде всего заботиться о своем деле и опоры искать себе в своих ратных людях.
Взойдя на верхний бой, Григорий Борисович увидел беспокойно вопрошающие глаза пушкаря Федора Шилова. Немного поодаль, с такой же сдержанной тревогой смотрел на воеводу Данило Селевин, а на лестнице стоял великан Иван Суета…
Когда враги будут побиты, каждый сверчок уберется под свой шесток, а теперь… теперь надо быть последним дураком, чтобы держаться за отцов преподобных с их благолепным размазней — архимандритом Иоасафом. Нет, чем быть им потатчиком, лучше быть начальником над стрельцами, пушкарями и тяглецами.
Вот почему воевода благосклонно ответил на обращенные к нему вопросы:
— Ноне станем вместе размышлять. Кто лучше удумает, то и примем.
— Я чаю, князь-воевода, — сразу начал Федор Шилов, — допреж всего надобно нашим заслонникам приказати на стены воротиться!
— Дело баешь! — похвалил воевода. Он взглянул на Данилу Селевина и Ивана Суету.
— Ну, молодцы, — бодро сказал он, лихо повертывая мурмолку на лысеющей голове. — Идите к церквам и соборам да сыщите там заслонников наших. Так ли?
— Так, воевода! — твердо ответил Данила Селевин, а Иван Суета с такой подзадоривающей силой двинул могучими плечами, что воевода даже восхищенно крякнул про себя: «Ох ты, дьявол!»
Воевода взглянул на зипунишко Ивана Суеты и ласково подмигнул ему:
— Ну-кось, оденем и тебя, детинушка, в государев кафтан, дабы никто не смел противу слова твоего идти. Поди-тко, сотник Данила Селевин, да моим именем прикажи на сего детинушку кафтан надеть.
Будто раздумывая вслух, воевода продолжал, играя волнистыми прядями своей бороды:
— Гляжу, ратному делу ты стал навычен, Суета, страхом не прельщаешься. Ино назову я и тебя, Суета, такожде сотником — тебе, Данила, в подмогу!
— Спасибо, воевода! — Все трое низко поклонились.
Увидев в церковной толпе военный кафтан мясного цвета, Иван Суета легонько хватал его за ворот.
— Куда волокешь, сатана? — взъярился один из таких богомолов, уже выведенный Суетой на паперть Успенского собора.
— А ну, оглянись, красноперый окунек, оглянись! — добродушно сказал Суета и выпустил ворот.
— Тьфу… ты, Иванушко!
— Корсаков! Матвеюшко, пошто ж со стены-то сбежал?
— Да ведь страх берет… неровен час вздынут нас ляхи на воздусях — и пропали наши душеньки…
— Вздынут, вздынут… доглядывать надобно, на то мы и ратные люди стали.
Корсаков стыдливо почесал овсяную бровь.
— Да уж ладно, ладно… Айда, что ль, помогу людишек за шиворот от ладана тащить…
— Доглядывать надобно! — вдруг вскинулся Корсаков, и в его леноватых глазах вспыхнула искорка. — Слышь-ко, запамятовал я, как у Строгановых в Урал-горе мы руды добывали… бывало, пророем в земле ходы, называемы «слухи», и умнем слушать, как. встречь ли, копают…
Тут подошли Федор Шилов и Данила Селевин. Федор рассказал, что вместе с Данилой Селевиным ему удалось вернуть на стены десятка четыре «красноперых окуньков». Данила, подтягивая нитку у полуоторванного рукава своего кафтана и смущенно посмеиваясь, добавил, что, не будь он сам силен, его здорово исколотили бы: некоторые ратные люди гневались, что им мешают «спасать душу», и лезли в драку.
Иван Суета заставил Корсакова повторить рассказ о подземных «слухах».
— Чаю, что сгодятся те слухи и ноне, — и умная усмешка осветила грубое, остроскулое, с коротким, словно обрубленным носом лицо Корсакова. — Те ходы-слухи надобно глубоко рыть, дабы проведать, где лопаты стучат, где ляхи под нас подкоп ладят…
— Рудознатец! — воскликнул Федор и бурно обнял Корсакова. — Дороже клада златого слова твои!
В тот же день бывший рудознатец Корсаков получил от воеводы Долгорукого разрешение копать под землей «слухи» — в направлении с юга на запад.
Маленький Голохвастов назвал это дело «блажью» и «беззаконием» — видано ли это, чтобы люди, как кроты, вгрызались в землю? Надо ловить «языков» и выпытывать у них, где роют подкоп. Кроме того, надо послать в Москву гонцов и просить царя Василья о помощи людьми.
Князь Григорий задумался. Как ни ссорились они с Голохвастовым, маленький воевода часто был прав: да, «языков» надо хватать и надо просить у царя помощь людьми. Но кого послать в Москву?
Перебрав в памяти множество людей, воевода наконец нашел: он пошлет Никона Шилова и Петра Слоту…
Он тут же велел разыскать обоих, привести к себе и объявил им, что они отправятся в Москву нынче же в ночь.
Когда Никон Шилов в переполненной людьми душной избе сказал об этом Настасье, жена бросилась ему на грудь и заплакала от страха.
— Батюшко ты мой! На смерть едешь, на скончание живота! Не пущу я тебя, не пущу…
Если бы не люди, Никон так и замер бы на верной Настасьиной груди.
Правда, стыдиться ему было нечего: на широченной печи, на полатях, на лавках и под лавками теснились люди такие же обнищавшие и несчастные, как и он сам. Однако что-то мешало Никону отдаться своему чувству. Он хоть и насильно, а все же сурово притопнул на жену:
— Эй, будя! Бабьего воя в ступе не утолчешь. Поди-ко сбирай меня в путь-дорогу, непутевая!
Но во тьме ночной, прощаясь с Настасьей, Никон заразился ее тихими слезами и тоже всплакнул.
— Ништо, Настенька, ништо, матушка моя… авось все справно будет… — шептал он, торопливо гладя мокрое от слез лицо жены. — Коли мы с Петром сгодимся да не покривим душой, — вызволим подмогу из Москвы… Народушко спасем и сами, мать, спасены будем.
Никон вырвался из ее объятий и побежал к стене, где уже ждал его Слота. Оба подтянули сапожонки и нахлобучили поглубже шапки, в которых были зашиты грамотки: у одного к царю, у другого — к келарю Авраамию Палицыну, который по делам обители задержался в Москве и теперь уже не мог добраться до Троице-Сергиева.
Малые окованные железом воротца подошвенной части стены открылись в черную бездну осенней ночи. У Никона захолонуло сердце. Слота прерывисто вздохнул, как испуганное дитя. Крутая насыпь рва чернела над ними, как могила. Воротца тихо закрылись. Еще не поздно постучать в них, чтобы их открыли, но надо было уходить — обоим чудилось, что весь осажденный голодный народ с упорством и надеждой глядит им в спину.
Надо было идти.
Оба перелезли через ров и поползли мимо вражеских постов. Миновав польско-тушинский лагерь, побежали лесом что было сил.
К полудню они были в безопасной местности, купили там добрых коней и помчались к Москве.
Корсаков со своим отрядом все глубже и дальше вгрызался в землю. Прорыли низкий лаз сажен на двадцать. Корсаков вползал туда несколько раз на дню, вслушивался до звона в голове, не копают ли где вражеские лопаты, но не слышал ни звука.
Воевода Голохвастов зло посмеивался над «землеройками» и даже распустил слух, что никакого подкопа не существует: князь Григорий его со страху выдумал.
Воеводы теперь ссорились еще чаще.
Роща-Долгорукой ни на минуту не сомневался в существовании подкопа и убедил в этом всех других военачальников. Кроме стратегических соображений, заставивших поляков рыть подкоп, князь Григорий принимал в расчет честолюбие их полководцев, «честь воинства», которая «волчицы жаднее». Сапега и Лисовский как полководцы, конечно, крайне озлоблены, что не могут взять крепости, которую удерживает жалкая горсть защитников. Сапеге и Лисовскому «срамно» уйти без победы, и, конечно, главная их надежда теперь на подкоп. Поэтому воевода несколько раз на дню справлялся, не слыхать ли под землей подозрительного стука, а однажды даже попробовал сам вползти в подземный лаз, но дородного боярина вытащили из-под земли полузадохшимся.