La guerre est ma patrie.
Mon harnois — ma maison,
Et en toute saison
Combattre sʼest ma vie
[108].
Старинная солдатская песня.
Польско-тушинский лагерь спал. Только временами глухо доносилась перекличка часовых, да во сне смутно ржали кони.
Молодой ротмистр пан Брушевский засиделся над письмом к своей невесте в Краков. Ротмистр был так увлечен писанием, что даже храп десятка офицерских глоток не мешал легкому течению его мыслей. В низкой рубленой избе, убранной коврами, которые пропитались запахами крепких табаков и пота, было жарко, как в предбаннике. В бронзовом шандале, изображающем поднимающуюся змею с разинутой пастью, оплывала свеча. Свечное сало капало на стол, пачкая тонкие сухие руки молодого человека. Он, кусая губы, нетерпеливо вытирал пальцы надушенным, затасканным в кармане платком. Проклятая война, проклятый поход! Еще никогда в жизни не был ротмистр так неопрятен, как здесь, в этом несносном лагере под монастырскими стенами. Хотя он каждый день угощает хлыстом и подзатыльниками своего камердинера Казьку, все-таки даже бритья вовремя здесь не добьешься. А какая теснота: по десять офицеров в одной маленькой избе. Ах, если бы его Марильця увидела его сейчас. Как презрительно она сморщила бы хорошенький ангельский носик!
«…Вы просите, дорогая Марильця, написать о наших военных подвигах. О, caro mio[109], право же, это будет скучно для вас — военная жизнь очень трудна и сурова. Но на то мы и солдаты, чтобы терпеть все это, не теряя храбрости.
Вы спрашиваете, когда кончится война? Увы, дорогая, я ничего не знаю. Я знаю только, что все эти смуты заварились из-за царя Димитрия, которого русские прозвали Лжедимитрием. Бог знает, может быть, этот Димитрий и вправду был монах Отрепьев или какой другой бродяга — меня это в конце концов мало интересует. Вы же знаете, любимая Марильця, что я не политик и мечтаю только скорей очутиться в нашем милом Млочнёве и ввести туда хозяйкой вас, ясновельможную госпожу моего сердца! Но увы!.. Пока все это мечты, дорогая Марильця! Я не политик — и скажу вам на ушко: многие наши шляхтичи, что поменьше, уже не рады, что ввязались в эту российскую смуту. Для Европы нам, Польше, приходится говорить, что Димитрий был сын Ивана Грозного, но я слышал, что это был просто ловкий и сметливый бродяга, который жил в челядне Сендомирского воеводы.
Ах, дорогая Марильця, вся эта военная сутолока не стоит ломаного гроша! Я понимаю одно: наше ясновельможное панство надеется увезти отсюда многое множество сокровищ и этим сильно поправить свои денежные дела. Я тоже не хочу себя считать хуже других и тоже мечтаю увезти отсюда не один сундук золота, парчи и драгоценностей. Правда, для этого придется еще повоевать, милая Марильця, ах, придется! Уже много дней мы стоим под стенами Троице-Сергиева монастыря, одного из богатейших в Московии — и вообразите, не можем взять его!.. Все наши старые полководцы неприятно изумлены упорством, с каким осажденные отражают все наши приступы. Наш знаменитый полководец Лисовский, опустошив Владимир и Переяславль-Залесский, надеялся очень скоро справиться с этим монастырем. Но — увы! Ужасная досада!..
Мы пробовали воззвать к здравому смыслу защитников — как им, горстке воинов (всего две тысячи!), воевать с отборными сытыми войсками короля Сигизмунда? Не лучше ли им сдаться на милость победителя? Так нет, они предерзко ответили нам пушками!.. Лазутчиков к ним подослать невозможно, так как на стенах день и ночь стоят люди. Хорошо бы просто подкупить кого-нибудь, о чем деятельно заботятся наши начальники.
Ах, дорогая, несравненная Марильця, если бы такой задорого купленный человек открыл нам ворота крепости!.. Вот было бы торжество, любимая моя панна! Не потребовалось бы много времени, чтобы расправиться с ее защитниками.
Ах, несравненная Марильця, опять скажу вам на ушко: только потому и можно терять время вокруг этой горы Маковец, что все мы предвкушаем радость захвата многочисленных сокровищ этого старого монастыря, который все русские цари так щедро одаривали.
В особых потаенных шкафах стоят ларцы, окованные серебром, в которых хранятся алмазы величиной с яйцо, изумруды ярко-зеленые, как весенние травы, игристые сапфиры, как ваши очи, несравненная Марильця, и чудные лалы, сочные и красные, как ваши уста!.. Если нам удастся подкупить какого-нибудь русского дворянина или даже хлопа, мы с торжеством и громом войдем в эту монастырскую крепость и прославимся на всю Европу. Тогда считайте за мной: жемчуга и алмазы, из которых придворный бриллиантщик в Кракове, monsieur Perier сделает для вас дивное ожерелье. И — готов биться об заклад — все придворные панны будут умирать от зависти, глядя на вашу лебединую шейку, окруженную бриллиантовыми гроздьями чистейшей воды!.. Я привезу вам золотую и серебряную парчу — ведь русская церковная одежда необычайно роскошна!.. Я привезу вам кубки и чарки из золота и индийского перламутра, которые русские цари и князья дарили своему монастырю. Наконец, я привезу вам персидские и шемаханские ковры, которые, уверяю, будут ничем не хуже ранее посланных вам из Москвы. Ах, если бы только нам удалось подкупить кого-нибудь!.. Тогда все эти сокровища были бы у нас в руках!.. О, если бы я мог распоряжаться временем!.. Но оно, к горю моему, не принадлежит мне, а моим военачальникам и нескончаемым битвам под стенами этого ненавистного монастыря.
Увы, божественная, все мы наемники войны и смерти, но все мы per fas et nefas[110] хотим избегнуть ее пагубной секиры. Но, проливая кровь и тратя время, мы, конечно, жаждем самой щедрой оплаты наших неудобств и страданий. Будет чрезвычайно досадно, если подкоп не удастся и нам не придется войти в распахнутые ворота при звуках труб и литавр. Неужели же мы, ясновельможное панство пресветлой Польши, не сможем взять этот монастырь с его двумя тысячами защитников?.. Наши знаменитые паны Сапега и Лисовский с каждым днем все больше приходят в ярость и говорят: „Надо, наконец, взорвать это гнездо!“ Наши военачальники приказали рыть подкоп, который в назначенный ими день решит судьбу похода под Троице-Сергиев монастырь.
Уже глубокая ночь, мои товарищи спят крепким сном, а я только и хочу мечтать о вас, дорогая, несравненная Марильця. Я вас так люблю и так тоскую о вас, что готов иногда молиться: „Liber nos ab Amore!..“» [111]
Пан Брушевский наконец поставил под любовным посланием свою подпись, украшенную красивыми завитушками тонкого росчерка, запечатал письмо алым сургучом и положил в карман кунтуша. Потом набросил на плечи бархатный плащ, подбитый мехом, и вышел подышать ночным воздухом.
На валу около пушек пан ротмистр обнаружил пятерых часовых, которые спали, как младенцы. Все были пьяны и храпели так сладко, будто нежились в домашних постелях где-нибудь в Слониме или Дрогобыче. Ротмистр Брушевский дал каждому доброго пинка и, ругаясь про себя, пошел дальше. Это «пшеклентее быдло» совсем заелось на королевских хлебах. Право, надо почаще драть этих нерадивых хлопов, чтобы покрепче помнили, что они на войне.
Пан Брушевский снял конфедератку и подставил лоб ночному ветру. В черном тумане осеннего неба он разыскал яркую звезду, которая словно многообещающе подмигивала ему. Только хотел он ответно подмигнуть этому небесному бриллианту, — как неведомая сила сбила его с ног и повлекла вниз. Он хотел было крикнуть — и тут же задохнулся от кляпа во рту… Кто-то шепотом выругался по-русски. Затылок пана Брушевского ощутил удар кулаком — и все пропало в холодной тьме.