Старец Макарий слушал очень внимательно, его круглые светлые глазки жмурились и мутнели, будто наливаясь пьяной брагой. Когда боярин-инок закончил свою речь, слово взял соборный старец Макарий. Он был во всем согласен с иноком Софронием, и благодарил его за «око бдительно», и считал, что «приспело время народишко обуздати, яко дикого коня».
Архимандрит напомнил ему:
— Мы не едины начальники ноне — воеводы пер-вее нас, отче Макарие!
— Ништо! — зло и весело сказал старец, и глазки его заиграли. — Мы людишкам таковы страшны чудеса покажем, что душа у них вострепещет, яко дитя малое!..
Старец быстро заходил по горнице. Его грубые яловые сапоги попирали чудодейные цветы, травы и арабески персидского ковра, подаренного архимандриту царем Борисом Федоровичем.
— Благослови, отче архимандрите, на святое дело рождения чудес великих! — и старец склонился жирной широкой спиной перед ложем Иоасафа. Архимандрит простер над ним восковые руки и благословил.
— Еще прикажи соборному попу Тимофею по моему розмыслу умом пораскинуть да с твоим благословением дело начать.
Архимандрит опять простер руки.
Тут же был вызван красавец поп Тимофей, которого Иоасаф посадил на край постели, чтобы говорить «ухо в ухо», — предстояло сугубо тайное совещание. Инок Софроний поднялся с места и счел приличным уйти. После его ухода старец Макарий велел принести особо любимого архимандритом ставленного [107] вишневого меда, а для себя малинового. Поп Тимофей попросил для себя простецкого питейного меду, броженого, с кислинкой, с хмелем и пряностями.
Совещание продолжалось до позднего вечера. Старец Макарий, забыв о своих жалобах, что монастырь-де «зело объедают», распорядился принести из малого соборного «погребца» кое-чего повечерять во славу божию. После вишневого меда и архимандрит разогрелся, сошел с ложа и подсел к столу, уставленному блюдами, мисами, сулеями.
— Эко, икорка-то пречудная… — не удержался поп Тимофей. — Никак такой же царя Василья ублажали, егда он был у нас на моленье?
— Икорка та сама, в ледок засечена… — ответил Макарий. — Зернь от зерни отлична, что жемчуг рассыпной…
— Царска икорка! — повторил Тимофей.
Макарий фыркнул в кулак.
— При разумении и мы у Троицы не хуже царей живем!
Утром ранехонько, средь мокрого мрака, загудел большой колокол на Успенском соборе. Люди, как встрепанные овцы, побежали в собор. Там вдоль стен, на клиросах, уже было черным-черно от монашеских ряс. Монахи хриплыми голосами тянули надрывно-унылые, будто заупокойные псалмы, хотя никого сегодня не хоронили. Качались черные клобуки, взметывались вверх воскрылия широких рукавов — и словно густой черный туман тяжелыми волнами ходил под высокими сводами собора. Паникадила темнели над толпой, как большие клубки паутины, а слабые огоньки лампад и малых подсвечников стлались, юлили в воздухе рыже-черными хвостиками, мельтешили в глазах, неверные, опасные, и каждый миг грозили потухнуть. В соборе становилось все теснее и душнее. Монахи завывали, качался черный туман. Никто ничего не понимал. Две женщины, окруженные ребятишками, не выдержав, громко вскрикнули. Ребятишки жалобно заплакали. В толпе завздыхали, заохали, послышались сдавленные рыданья. Наконец, зажгли паникадила, распахнулись позолоченные врата, и на амвон вышел соборный поп Тимофей.
Глаза попа Тимофея горели, как у одержимого. Размашисто крестя притихшую толпу, он призывал всех преклониться перед чудесами, которые начались уже несколько дней назад. Восемнадцатого октября инок Софроний, в миру боярин Пинегин, объявил, что во сне ему явился сам Сергий и «предуведомил», что враги нападут на монастырский огород, что воеводы тут же сделают вылазку и что стрелецкий голова Василий Брехов будет убит. На другой день все, решительно все сбылось. А тут случилось другое чудо: пономарь Иринарх тоже увидел во сне святого покровителя Сергия, который сообщил ему, что в ночь на двадцать пятое неприятель полезет на стены и будет отбит. И опять все в точности сбылось. Наконец, не позднее как вчера вечером произошло третье чудо. На сей раз святой Сергий явился самому Тимофею, наполнив его келью ароматами райских садов: святой был «зело гневен» и приказывал всем молиться днем и ночью, каяться во грехах, чтобы предупредить страшные беды, нависшие над осажденным градом.
— Покайтеся, покайтеся, грешники нечестивые! — загремел луженой глоткой поп Тимофей.
Чей-то ребенок поперхнулся от страха и заплакал. Всхлипнула старуха. В толпе уже рыдали, стонали, громогласно каялись в грехах. Ребячий плач испуганно звенел, как чистый колоколец, затерянный во мраке умоисступления.
Поп Тимофей начал служить молебен. Кругом выли и плакали. В соборе стало так жарко, что свечи гасли, паникадила дымились. Безумие разгоралось.
Пока шел молебен, иноки всюду проталкивались с кружками, и потные мужицкие копейки, как дождевые струи, сыпались в щели монастырских копилок.
Утром двадцать восьмого октября воевода Долгорукой сидел и, мрачно играя перстнями, слушал донесения лазутчиков. Когда они ушли, воевода вышел на стену и припал лбом к отсыревшим кирпичам крайнего зубца. Казалось, ноги еле держали князя. Минуты не прошло, как все на стене узнали, какую страшную весть принесли лазутчики: враги роют подкоп, враги хотят взорвать крепость!
На военном совете впервые за все время осады воеводы Долгорукой и Голохвастов говорили согласно и порешили единодушно: «Денно и нощно вызнавать, где тот погибельный подкоп начало имеет, дабы, вызнав то проклятое место, навечно его изничтожить».
Как огонь по нитке, весть о подкопе летела из уст в уста и опаляла каждого, отравляла все мысли. Покаянные моленья, навеянные «чудесами», смешались с черным страхом смерти, — и безумие объяло всех. Оно проникло и на стены: на верхний, средний и подошвенный бой. Стрельцы, пушкари и пищальники поодиночке и кучками, не сказавшись начальникам, уходили бить поклоны в соборах и церквах. Многие из окрестных дворян и бояр, а также многие богатенькие торговые люди из посада, заражаясь друг от друга страхом «смерти неминучей», торопили «наискорейше» постричь их в монахи. Беднота посадская, горькие тяглецы, глядя на богачей, расстающихся с земными благами, тоже загорались желанием приготовиться к смерти, «ангельской чин прияти». Но, по уставу «царской обители», вступающие в этот «чин» должны принести с собой щедрые вклады: деньгами, землей, драгоценностями. Тяглецы и посадская беднота бросились умолять архимандрита постричь их без вклада. Архимандрит выходил несколько раз, а потом устал и заперся у себя в молельной.
Целый день звонили большие и малые колокола на соборах и церквах — и глухой медный гул сотрясал небо над обезумевшими людьми, обреченными на смерть.
К вечеру воевода не выдержал и, поборов в себе боярскую гордость, отправился к архимандриту.
Иоасаф, подремывая, лежал в постели, закутанный в лисье одеяло. Старец Макарий сидел около постели, благодушный и торжествующий.
Стараясь не встречаться взглядом с белесыми, бражными от победной ухмылки глазками Макария, воевода заговорил холодно и важно:
— Аз есмь начальник, небольшой воевода, царем посланной… На стенах сих должен я государство московское защищать и славу его охранять… и ратных людей под рукой моей должен я тому ж учить. Но какая польза будет от слов моих, коли многие ратные люди со стен на моленья уходят…
— Ино пусть ходют во славу господню! — весело пискнул Макарий.
Воевода позеленел от злости и, еле сдерживаясь, строго произнес:
— Дивлюся речам твоим, отче. А когда польские пушки вновь начнут по стенам нашим стрелять, кто ж тогда защищать нас будет?
— Силы небесные, силы небесные, вот кто! — и Макарий торжествующе перекрестился на большой киот, блистающий золотом и серебром окладов. — Ино не худо и тебе, воевода-батюшко, помнить: сил небесных и нас, молитвенников смиренных, победить не мочно… Да и уж больно ты черным людишкам волю дал, шибко они, людишки, взбодрилися, словно и бояться им некого. Ох, верь ты боле силам небесным, нежели суете земной, батюшко-воевода!