— Ох, отче, есть за мной долг, не скрою, возверну не скоро, а станешь докучать — и век не видать.
Все питухи, развалившиеся за длинными столами, заставленными глиняными кружками и жбанчиками, были явно на стороне скоморохов и ждали, как они сейчас испотешат монастырского кабацкого, отца Диомида. Кровь бросилась в лицо монаху, его черные навыкате глаза злобно блеснули, а длинная волосатая рука вдруг схватила за шиворот маленького скомороха.
— А-а, попался-я! Вот я те к самому троицкому воеводе сведу!.. Он те под Каличьей[57] башней ноги повытягает…
— Стой! — сказал чей-то спокойный и твердый голос. — Стой, отец, отпусти скомороха. Шуба овечья, да душа человечья.
Все оглянулись и только сейчас заметили в тени в углу пожилого человека с длинной сивой бородой клином, лысого, глазастого, как икона.
Незнакомец встал и оправил свой широкий пояс, надетый поверх безрукавки из тисненой буйволовой кожи. Из-под засученных выше локтя рукавов грязной рубахи видны были сильные жилистые руки, на коричневой коже которых Данила разглядел несколько рваных шрамов, такой же рваный шрам был на виске.
Монах, заметив за поясом незнакомца пистоль и длинную рукоять кинжала, сразу выпустил скомороха и угрюмо спросил:
— Кто таков — шишиг прощать?
— А тебе не все едино? — усмехнулся незнакомец. — Сколь велик должишко тот скомороший?
— Один алтын да две деньги.
— На, получи, отче! — и незнакомец сунул монаху деньги.
Тот в крайнем изумлении принял их, исподлобья следя за странным даятелем — в своем ли тот уме?
— Примай, примай, отче Диомид! — насмешливо молвил просвирник. — В свят день до обеда можно такого человека зрети: деньга у него, вишь, вольготно лежит, алтынным гвоздем не приколочена!
— Ну, сподоби тя господь! — пробормотал отец Диомид, спрятал деньги в большой свой карман и поскорей вышел.
Скоморохи повалились в ноги нежданному защитнику.
— Ой, батюшко, как тебя звать-величать, мы тебе челом, а уж ты ведаешь о чем!
— Уж ты, свет, не бойся нас застояти — мы не воры, мы не тати…
— Татей я сроду не покрывал, — живо сказал человек в кожаной безрукавке и улыбнулся. — По погудке скоморохов зрю. А вот с вас, потешники, кабацкой отец не лишку ли взял?
— Ой, Афонька! — хватился Митрошка. — Мы с тобой и впрямь чуточек пригубили.
— И то!.. — вспылил маленький Афонька. — Ох, Митрошка, пес тот долгогривой загреб алтын в свою мошну. Истинно, черней монаха не сыщешь, и черт под старость в монахи пошел.
— Ладно, — прервал неизвестный, — не балабонь, друже. Песни петь горазды?
— Для тебя, человеколюбец, споем! — сказал лупоносый Митрошка. Он скинул вывернутый полушубок и остался в заплатанной холщовой рубахе. Глаза у него оказались темно-голубые, умные и печальные. Слабогрудым, но мягким голосом Митрошка запел протяжную песню о том, как на бранном поле витязь умирал. Маленький Афонька вытащил из чуней ивовую дудочку и, словно боясь спугнуть певца, тихонько подыгрывал грустным словам:
…По праву руку лежит сабля вострая,
По леву руку его крепкий лук.
А в ногах стоит его доброй конь.
Он, кончался, возговорил коню:
«Уж несися, конь, на святую мою Русь,
Поклонися моим отцу-матери.
Благословеньице свези милым моим детушкам…
Да скажи моей молодой вдове:
Оженился я на другой жене.
Я в приданое взял поле чистое.
Была свахою калена стрела,
Положила спать сабля вострая…»
Когда замерла последняя трель Афонькиной дудочки, неизвестный поднялся с места и вытер глаза темными узловатыми пальцами.
— Э-эх, вот и довелося песню русскую услышати — другой такой на свете нету. Слава ему, допустил господь, — и он земно поклонился темной иконе в углу, на которой только чуть поблескивал желтый венчик. — Привелось-таки родну землю узрети!
— Али на чужбине был? — спросил, подойдя ближе, Данила. Интерес к этому странному человеку пересилил в нем привычную застенчивость.
— Четырнадцать годов в чужих землях прожил, — ответил незнакомец.
— Что же не пожилося боле? — полюбопытствовал Игнашка.
— Душа от тоски изныла — хоть погибай без родной земли, — и на худом с острыми скулами лице незнакомца появилась скорбная улыбка.
— Из дальних мест али тутошний? — спросил Данила.
— Тутошний, из села Клементьева.
— Наш, клементьевской? — изумился Данила. — Да чей же ты?
— Из Шиловых рода, сын Ондрея — кривого Шилова сын.
— Помер он еще при царе Борисе… Батюшки, да неужто ты Федор Шилов? Так ты ж мне дудки резал, мы ж с тобой рыбарить ходили на Келарской пруд, — и Данила жадно вглядывался в темное, скуластое лицо лысого пожилого человека, в котором не осталось ничего похожего на молодого мужика Федяху Шилова, который резал дудки для восьмилетнего Данилки.
— О господи, твоя воля, да неужто ты… Федор? — повторял Данила.
— Шибко не схож?.. Четырнадцать лет пил чашу неупиваему. Чужеземье — оно, брат, не початливо. Злая сторона прибавит ума, кровь изопьет и власы вырвет.
Федор Шилов вспомнил, как резал дудки маленькому Даниле, и крепко обнял его.
— Ить вот такохонькой ты был в те поры! — говорил Федор Шилов, показывая рукой ниже стола. — А ноне, на-кось, какой стал, велик крепостью…
И Федор весело ударил Данилу по широкой спине.
— Одначе, молодец, — продолжал он, оглядывая старый заплатанный подрясник, еще и короткий для Данилы, — долей ты, вижу, не взыскан.
Данила начал рассказывать о своем сиротстве. Игнашка-просвирник вмешался:
— Такому могутному в воеводах бы ходити… да уж больно он кроток, яко голубь сизой!
— Ну… не всякому чернецу в игумнах быть, — застенчиво пошутил Данила.
— И то молвити, милостивец, — несмело вмешался скоморох Афонька, который внимательно прислушивался к разговору, — доли да чести к коже не пришьешь…
— Да и кожа-то, знать, не наша, а царска, а спина барска, — ухмыльнулся Митрошка. — Мошна пуста, так ярыги шкуру сдерут. В селах-то все приедено, все прикушано, а бояре все очми вертят, ищут, рыщут — иде бы им хвать-похвать. А уж хватати-то неча: на сусеке все подчистую выскребено.
И по своей родной земле, бывает, люди бегают да скитаются. Вот и они, два брата, убежали из тульской своей деревни от голода и податных тягот непереносимых. И уж пятый год скоморошествуют, потешая честной народ, а где и просто питаясь Христовым именем.
— Ох ты, Русь моя, Русь! — вздохнул Федор Шилов, и лысая голова его упала на грудь. — Страждущей оставил тебя, тою ж опять вижу тебя!
Он помолчал и, проводя пальцами по еще темным отвислым усам, спросил:
— А жив ли брат мой Никон и жена его Настасья?
— Оба живы, в добром здравии, — радостно ответил Данила.
— А правда ль, что помер старичина Пинегин-боярин? — нахмурясь, спросил Федор.
— Помер лонись[58]— ответил Данила.
Федор Шилов торжественно, истово перекрестился.
— Огонь воску ярого возжгу пред тобою, боже, коли избыл смертью врага моего!
— Грешно такое молвить, — невольно вздрогнув, осудил его Данила.
— Будь ведомо тебе, молодец — чиста душа: у того старого боярина Пинегина жил я в лихой кабале. От той лютой кабалы бежал я в одночасье. Он меня велел сыскать, да я за рубеж махнул!
Федор засунул поглубже за пояс свой пистоль и длинный кинжал с серебряной насечкой, потом нахлобучил на голову старую поярковую шляпу цвета осиновый коры и сказал Даниле:
— Ну, прощевай пока, молодец, за ласку спасибо.
— Путь-то не запамятовал? — пошутил Данила.
— Сослепу и то нашел бы!