— Я очень люблю целиться этой штукой. Целюсь и жду, придет фантазия стрелять или нет? Хотите попробовать, товарищ?
— Пробовать я не согласился, — рассказывал аптекарь. — Однако ночью об этом пожалел: в два часа снова пришли за стрихнином.
Но это было, сказал он, в последний раз. Очевидно, чекисты опасались, что об отравлениях станет широко известно и что высшее начальство за такую «самодеятельность» может привлечь к ответственности.
И вот аптекарь, надломленный, но стремившийся сохранить жизнь и место, стал показывать требуемые от него химические эксперименты. Народ выслушал речи, но когда аптекарь начал свои «чародействия», поднялся крик:
— Ты — аптекарь, у тебя разные спирты, ты умеешь вытворять разные фокусы и обманывать людей!
Толпа навалила, сломала приборы и чуть не избила аптекаря. В ту же ночь арестовали 16 человек, главным образом женщин. Икону тоже «арестовали» и передали в суд. Было решено устроить показательный антирелигиозный процесс. Больше всех радовался судья Вениаминов.
Мне пришлось зайти к нему по делу. Окончив разговор, он перешел к рассказу о предстоящем судебном процессе и связанных с ним антирелигиозных мероприятиях. При этом он указал на стоявшую рядом на полу икону и с невыразимой злобой лягнул ее ногой. Тут только я ее увидел и обратил внимание, что она вся побита. Один из знакомых, узнав, что я был в суде, спросил:
— Ты у Вениаминова был? Он икону показывал? Ногой пихнул? Подлец, он это при каждом посетителе проделывает…
Однако на показательном процессе по поводу обновления иконы, происходившем в зале кино в воскресный день, Вениаминову, как он ни сожалел, пришлось по директиве райкома «сократиться» и осудить главную обвиняемую всего лишь на шесть месяцев, а не на пять лет, как он грозился. Перед новым испытанием, которое предстояло народу в недалеком будущем, власть старалась не вызывать слишком сильного озлобления.
Показательные процессы над духовенством
В 1921 году в южном городе в зале кино шел показательный процесс над священником Евлогнем. Его обвиняли в разврате и подстрекательстве против советской власти. Мне с трудом удалось пробраться в переполненный зал. Перед сценой под охраной чекистов сидел священник. Голова его была приподнята, строгое худощавое лицо было неземной красоты, тело напряжено в ожидании великой радости — принятия мученического венца во имя Христа.
Я не мог оторвать от него глаз: поражало сходство с обликом Яна Гуса (1370–1415) перед судом в Констанце. Зал казался окутанным в туман, на галерее кто-то кричал, но до меня это не доходило. Потом я увидел множество устремленных на священника глаз, влажных от волнения. Постепенно я рассмотрел и лица чекистов. Сердце сжалось: эти лица не были человеческими, на них была печать зверя. Я снова и снова переводил взгляд с отца Евлогия на чекистов, на судей, на прокурора. В те дни моя душа проходила трудный путь от атеизма, закаленного в борьбе с иезуитским отрицанием живого Бога, и утверждением непогрешимости главы католичества на земле, к живым источникам Евангелия и Христа.
На галерее общественный обвинитель, окруженный обществом безбожников, размахивал кулаками, выкрикивая слова, которые еще недавно разожгли бы страсти толпы. После фраз, порочивших честь священника, тот молча поднялся, медленно раздвинул полы рясы и показал вериги, в которые долгие годы было заковано его тело. В народе раздались вздохи и возгласы одобрения, а чекисты направили на него штыки. Даже обвинитель на галерее замолчал, но потом пришел в себя и продолжал извергать ругательства. Ему рукоплескали командированные на суд коммунисты и комсомольцы. Народ молчал. Затем у перегородки, отделяющей суд от публики, возникла фигура священника с черной бородой, с черным лицом, в черной рясе. Это был секретарь «живой церкви» Делавериди. Он начал тихо, но постепенно его голос усиливался. Среди моря воспоминаний в моей памяти остались аскетическое лицо и устремленные вдаль горящие глаза отца Евлогия и черный обвинитель с угрожающе поднятой рукой, кричавший:
— Я утверждаю, что он контрреволюционер!
После судилища люди ожидали священника на противоположной стороне улицы и низко ему кланялись. Десять чекистов с направленными на арестованного штыками, четверо с наганами со взведенными курками, конвоировали его так несколько дней: в кинозал на суд и назад в подвал. И каждый день его ожидала толпа, люди кланялись и тихо молились.
В прекрасной речи, долго ходившей среди населения, отец Евлогий отверг все обвинения, плоды злого вымысла. Это должен был признать и суд: священника приговорили не к расстрелу, а «всего-навсего» к семи годам. Где он умер, я не знаю, скорее всего, на далеком севере. Там же умер и Делавериди, сосланный после того, как стал не нужен.
Через год или два после суда над Евлогием я шел в Екатеринославе в толпе, спешившей встречать своего возвратившегося из ссылки пастыря. Площадь была полна народа. И снова помню, как будто это было вчера: исхудалый, пошатывающийся от истощения, идет священник. Глаза, устремленные вдаль и немного вверх, горят, светятся внутренним светом. Те же глаза, что у священника, то же лицо аскета, готового на подвиг во имя Распятого. С ним движется многотысячная толпа, гул утих, и над проспектом несется молитва. Милиция оттеснила толпу в боковые улицы. Церковь, где шел благодарственный молебен, вместила малую часть людей. Большинство молилось под открытым небом.
Священника вскоре снова арестовали. В подвале Екатеринославского ГПУ он заболел, и ему разрешили лежать дома, но приставили «дежурную сестру». Что это означало, он и его близкие хорошо понимали. Последние его слова были о Христе и о России.
В Кубанской области на наших глазах в течение нескольких лет проходила жизнь нескольких священников. Они были отверженными, лишенцами, не имели никаких прав, их дети не могли ни учиться, ни поступать на службу. Их вызывали по ночам, часто по вымышленным делам, издевались, богохульничали, грязно ругались. Налоги на церкви, которые числились среди кабаков и увеселительных заведений, накладывали произвольно, и очень высокие для того, чтобы закрыть их за неуплату. Небольшая деревянная церковь у нас в Приморско-Ахтарской была давно закрыта. Большую каменную закрывали четыре раза, и каждый раз верующие собирали требуемую сумму. Однажды конюх совета с женой начали переносить к себе из церкви ценные лампады. Заметивший это человек взбежал на колокольню и ударил в набат. От самосуда сбежавшихся крестьян воров спас священник,
Дочь священника приняли на службу только после того, как она доказала, что не встречалась с родителями пять лет и на собрании осудила деятельность отца-«попа». Тайно встречаться с отцом ей помогали, главным образом, крестьяне. Она была моей пациенткой и приходила на прием по вечерам. У нас иногда уже ждал ее отец. После свидания она спешила уйти, а его мы приглашали на чай. Он как-то сказал:
— Напрасно советская власть нас преследует. Мы бы и за нее молились. Ведь всякая власть от Бога.
— Как, и советская?
— Ну да, и советская.
В 1928 году один «служитель культа» сбросил во время богослужения облачения и стал призывать народ оставить Церковь «этот очаг обмана и лжи». Крестьяне выкинули его из храма. А советская власть наградила хлебной карточкой, которой у него, как у лишенца, до тех пор не было, и избирательным правом — голосовать, как укажет партия. Он открыл парикмахерскую (был еще НЭП), где работал до начала коллективизации. Узнав, что он в списке выселяемых, бежал на Кавказ и умер там от тифа.
Третий «служитель», сребролюбец и пьяница, жил мыслью о материальном благополучии. Когда начались гонения, он отрекся от сана и куда-то уехал.
Четвертый скрылся ночью, сказав о своем уходе только близким родственникам. Потом я узнал, что он стал хлеборобом.
В нашем районе скрывались два священника, «чужих», прибежавших к нам издалека. В мое время их еще не обнаружили. Как жили другие наши пастыри? Как-то вечером меня позвали к священнику, которого я очень уважал. За месяц до этого я видел у него еще какую-то мебель, сейчас же остались нары, стол и две табуретки. Стены были голыми и только в углу висели икона и зажженная лампада.