На весеннюю путину в наш рыбколхоз приехало 17 ответработников. Даже сам предрыбколхоза, и тот жаловался мне на этих гастролеров, как саранча объедавших рыбаков.
Четверо из ответработников приехало из Москвы. На совещание с одним из них, женщиной, вызвали и меня. Нас было человек двадцать, члены комсомола, профсоюза, культотдела, рыбколхоза, апо райкома и другие. Москвичка стала читать нам план, составленный в Наркомпросе и спущенный до низовых организаций. В него входили и лекции, и библиотечки, и аптечки, и громкоговорители в море на «культбайде» или «культбаркасе»… План был на двенадцати убористых страницах. Ни о каком выполнении плана, за которым она якобы должна была наблюдать, не могло быть и речи. Планов была куча, у правления же была только одна мысль: как наловить требуемое Москвой количество рыбы. Члены совещания начали нервничать:
— Я сижу на третьем заседании, а у меня их еще два.
— У меня на девять часов назначено еще два заседания одно временно. Все равно это пустая болтовня… Чего она там читает? Как она думает выполнять этот план?
А никак. Партийка из Наркомпроса пускала пыль в глаза. Она изволила прибыть к нам с сынишкой на поправку и была занята выполнением только одного плана, плана самоснабжения, подобно другим высокопоставленным товарищам из райрыбтреста, рыб-синдиката, пищевого института, рыбтехникума, рыбколхозцентра, а также из облкома — остальных я забыл. Все они прибавили в весе за счет отнятого у рыбаков и запаслись ворованной красной рыбой и икрой…
Во время обеденного перерыва утомленных колхозников и рыбаков заставляли еще выслушивать лекции о финансовой кампании, о займах и их распространении, об агроминимуме, о стопроцентном выполнении уборочной кампании. Люди сидели как обреченные, никто не слушал. Как-то послали и меня с лекцией в одну бригаду. Уже заканчивал свое выступление завфинотделом. Когда он ушел, люди меня обступили:
— Доктор, это не для вас. Это вам не подходит. Это занятие только для этих босяков. Если спросят, скажем, что вы читали.
Я посидел с ними полчаса и уехал, довольный, что не пришлось кривить душой перед крестьянами.
Коммуны
Январь 1931 года. В степи метель, живой души не видно. Я решил отправиться в одну из коммун на границе соседнего района — десять километров по железной дороге, десять километров степью. Хотел испробовать силы и нервы. Сколько их еще у меня осталось на двенадцатом году советской власти?
Моей семье предстоял долгий путь. Я ежегодно ездил в Москву добиваться разрешения на выезд в Югославию. Мне вначале отказывали, а затем сказали:
— Ну вы езжайте, а ваши жена и сын — советские граждане, они смогут выехать через некоторое время, после необходимых формальностей.
Что это означало, понять было нетрудно. А уходить из СССР надо было как можно скорее, опасность все увеличивалась. И мы решили двинуться в Таджикистан, оттуда уйти в Афганистан, а из Афганистана в Индию и на Запад.
Ледяной ветер пронизывал насквозь, и у меня было впечатление, что я полураздетый в голой степи. Я продвигался боком, опустив низко голову, потому что иначе невозможно было набрать в легкие воздух: ветер в своем безумном полете не давал вздохнуть. Степь гудела, темно-серые тучи навалились, заполнили пространство между небом и землей. Из серого водоворота неслись, кружились миллионы снежинок и снова взлетали, не достигая земли. Видно было на двадцать шагов, дальше все было серо и непроницаемо.
В коммуне люди с испугом увидели человека, обвешанного сосульками. Еще больше было их удивление, когда они узнали знакомого почти всем врача. Меня отвели в комнатку, где я согрелся и отдохнул.
Итак, я в коммуне. В коммуне, в которой после переходного колхозного периода должны будут жить все народы бывшей России. Комната грязная и неуютная. Стены завешаны портретами Ленина, Сталина и других вождей.
— Сейчас, доктор, угостим вас чаем: послали подписать требование на сахар и хлеб для вас.
Затем из ближайших домов начали приходить больные. Все были больны одной болезнью — недоеданием. Я принял одиннадцать человек. Из них девять просили справку на молоко или на добавочное питание. Все жаловались на жизнь. Меня они знали по больнице, бывали на комиссиях, приезжали на консультацию.
К вечеру погода улеглась, и председатель коммуны созвал людей на лекцию. В большой, общей для всех кухне я говорил о венерических заболеваниях и отвечал на вопросы.
На следующий день я обошел коммуну. Вдоль лимана на пригорках стояли дома бывших хуторян, восемьдесят-девяносто домов. Правление находилось в доме, принадлежавшем когда-то богатому, культурному садоводу, у которого, первого в районе, задолго до большевиков было два трактора.
В коммуне числилось около пятисот членов, а основана она была коммунарами-добровольцами в 1920–1921 годах. Я уж не запомнил, сколько раз сменялся состав коммуны, но цифра была внушительная. Теперешний председатель был одиннадцатым. Коммунары были со всех концов России, многие из них до того никогда хозяйством не занимались.
Имущество коммуны расхищалось, за садом и виноградниками никто не ухаживал. Несмотря на то что коммуна приняла готовое хозяйство с богатым инвентарем, коммуна существовала на субсидии. Государство ее поддерживало по политическим соображениям и дотянуло до коллективизации. Почти все коммуны пользовались среди крестьянства дурной славой. Слово «коммунар» стало синонимом слов «вор», «лентяй», «дармоед», а коммуна — «примером» бесхозяйственности.
В районе было три коммуны, своеобразные опытные станции для колхозов, а также пример организации труда и конечной стадии социалистического общежития. Разница между колхозом и коммуной была, главным образом, в том, что в коммуне был резче, чем в колхозе, выражен казарменный порядок жизни бывших крестьян.
В доме, где я ночевал, была канцелярия, в которой работали бухгалтер, делопроизводитель и три писаря. Тут же председатель коммуны, бывший батрак, приехавший сюда недавно, каптенармус и кухарки. В соседнем доме — секретарь партячейки и завхоз. Помощник председателя жил в другом доме. Вокруг домов — амбары и склады, сельскохозяйственный инвентарь и навес для летней столовой и собраний.
За два дня я обошел почти все дома. В жизни я видел много безотрадного, но более жуткого чувства, вызванного этим новым образом жизни человеческой, во имя которого погубили миллионы людей, я, думаю, еще никогда не испытывал.
В начале коллективизации коммуна прибрала к рукам все лежавшие вокруг хутора и хозяйства. Крепких хозяев просто выгнали, а других превратили в коммунаров. У них не было никакой собственности. Жили они в домах коммуны квартирантами, спали на кроватях, принадлежавших коммуне, ели из коммунальных мисок, ходили одетыми в то, что выдала коммуна. Я наслушался уже стонов колхозников, но такой тоски, как здесь, еще не видел:
— Доктор, чем бы вас, дорогой, угостить? Даже пустого чая нет. Вы видели на кухне, что мы едим? Четыреста граммов хлеба на день, да вот эту бурду на обед и на ужин. Хоть бы детишкам стакан молока. Молоко в коммуне есть, немного, правда, но мы его не видим. А у правления даже сало есть. Недавно наш парнишка отвозил председателя и женорганизаторшу на станцию, так по дороге они сало ели. Отворачивались, чтобы он не видел. А мы и забыли, какое оно.
— Скажите, а этот шкаф ваш?
— Какой там наш! Когда нас забрали в коммуну, пришли и все описали, забрали на общий склад, а оттуда выдают по ордеру. Если тебе что нужно, пиши заявление в правление. А они на заседании решают: дать или не дать. Жаловаться некому. Постановят в ячейке и на заседании правления выгнать тебя из коммуны — и выгонят. М. помните? Она у вас в больнице лежала, вы ей аппендицит вырезали. Так вот, они с правлением спор завели. Из-за молока. Председатель не захотел выдать резолюцию на стакан молока. А муж настаивал, потому что жене после операции нужно. Председатель говорит: «Дай справку от врача, что молоко нужно». А муж: «Дай лошадь, в больницу за справкой съездить». — «Не дам, нечего взад-вперед кататься, лошади коммуне нужны». Ну, М. его и обозвал. А через месяц пришло постановление ячейки и правления: исключить М. из коммуны за склоку и подпольную агитацию. Так и ушли без копейки, даже одеяла им с собой не дали.